Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы
Шрифт:
Отпустил. Протянул руку Елевферий и с осторожностью, но ощутительно, взял отрока за перси:
— Ответствуй мне, что сие?
А Гриша ни жив ни мертв, только краской заполыхал, точно баканом его облили. И молчит. Сдавил Елевферий десницею упругость девичью и вторично спрашивает:
— Ответствуй, что сие?
А у отрока слезы из очей градом, и вдруг сразу в ноги Елевферию. Пал и стопы лобызает с рыданиями.
— Помилуй мя, отче!.. Помилуй!.. Грешна я перед тобою и господом. Нет мне прощения, и неслыханна вина моя.
— Кто ты, девица, и почто приняла на себя вид ложный?
Встала девица, и в глазах отчаяние, и так синие сполохи из-под ресниц и полыхают:
— Отче!.. Помилуй!.. Мещанская дочь я из Тамбова. Алена Плотникова! Не по злому умыслу, не кощунства ради, но ради спасения души пришла к вам. Желаю служить господу в монашеском чине.
— Почто же пришла ты в мужескую обитель и понимаешь ли, сколь велик грех твой и каков соблазн от такого деяния?
— Отец Елевферий!.. Не казни, выслушай. Была я в женской обители, насмотрелась оскудения и разврата. Не могу боле. В мужской обители того нет. Воистину нашла я здесь подвижничество в труде и душе спасение. Отец!.. Не гони, дай сподобиться благодати господней.
А глаза синим пожаром пламенеют. Даже Елевферию от такого огляда гусиная лапка кожу прошибла.
— Сумасбродная! Како могу тебя оставить в обители? Ежели откроется в нонешних обстоятельствах, из-за тебя, полоумной, мне и всей братии под кустодию угодить.
А она глазами как сверкнет:
— Ничего не откроется, и никто ведать не будет!
— Я же узнал вот…
— Только потому, что келья рядом, отец Елевферий, замолилась я, не приметила, как ветром дверь распахнуло. А так кому же узнать?
— Невозможно сие и церковными канонами недопускаемо.
— А допускаемо канонами, чтоб не обитель была, а куммуна, чтоб братия торжище открывала, а устав иноческий в небрежении был?
Вздохнул Елевферий:
— Ты, дево, не суди! Претерпеваем и грешим ради конечного спасения и возрождения святой церкви Христовой.
— А для спасения души человечьей грех молчания разве тяжко на душу принять? Разве не по чину я подвиг несла и иноческое звание опорочила?
— Да что и сказать! Дай боже, чтоб вся братия так была усердна ко господу.
— Ну, что же?.. И дальше так будет!
— Подведешь ты нас, девица!
— Отче!.. Ты наставник мой и учитель! Что скажешь, то и исполню, простираюсь, яко плат под нози твоя. Не гони, дай обрести покой и житие благое.
Задумался Елевферий, а девица его так очесами и сверлит, прямо в пот бросает.
— Ну вот… что! Вонми, Аленушка! Беру на душу грех. Пусть остается пока, как было. Ничего никому не скажу, но и ты стерегись, чтоб не вышло наружу. А спишусь я тем временем с Волжскою пустынью. Там у меня мать игуменья знакома. Подвижница, жизни суровой, и в пустыни баловства — ни-ни. Туда тебя потом и переправим.
Склонилась девица Елевферию в ноги, потом выпрямилась, да как бросится ему на шею. Лобызнула до помрачения в самые уста — и вон из кельи.
Как был — так и остолбенел на месте, и келья вся ходуном заходила. Тут-то и сделал Елевферий главную промашку. Ему бы все-таки с братией совет держать, а он весь ответ на себя взял. И за то покарал господь и его и нас всех, как невольных потатчиков греховному делу. Пошло все как будто по-старому. Живет по-прежнему отрок на послухе, трудится, молится, умиляет всю братию, — будто ничего и не было. Но только с Елевферием вышло плохое дело.
С того разговора потерял он покой и впал в искушение. Пойдет на плотину рыбку половить, узрит, что напротив хамсомоль купается, и сейчас ему в уме видение: келейка на рассвете, небо крином расцветает, и на подоконнике девичье тело, простертое в томлении. И от того подступают к горлу слюни и плоть играть начинает. И так, что даже стал он заговариваться и ввергаться в рассеяние. Но только братия вовсе не понимала, какая тому причина. А отрок Григорий, встречаясь с Елевферием в коридоре или в саду, смиренно мимо проходил и глаза потуплял в смущении.
Так и август подошел и в конце стали снимать в саду яблоко и грушенье. А к Елевферию лукавый вплотную уже подобрался и в глаза туман напускает, и кажется Елевферию, что не яблоки в кучах в саду лежат, а девичьи перси. Похудел, с тела спал, но все крепился. Только пришла душная предгрозовая ночь. Жарынь, духота и томление. Отошла братия ко сну, а Елевферий лежит, на одре ворочается и стонет прямо. Мочи нет — плоть задушила, а сатана луну на стенку напустил и показывает разные соблазнительные прелестные облики, в положениях. Все губы себе искусал, голову водой ледяной поливал — не помогает.
И встал тогда с одра и нагой в потере сознания шасть в коридор к соседней двери, и легонько: стук… стук… Пождал и снова: стук… стук…
И слышит из-за двери стеклянные колокольцы в тихий перезвон:
— Кто там?
В голосе посохло, еле ответил:
— Это я, Аленушка… Отвори, Христа ради!
За дверью ножки босые по полу прошлепали, и у самой двери уже голосок:
— А кто это?
— Я… Елевферий!
Щеколдочка тюкнула, приоткрылась дверка — и в минуту туда Елевферий. Как уже они там промеж себя поладили, — ихнее дело, господь им судья, но только к утренней трапезе вышел Елевферий в полном здравии и в голосе даже довольствие и грохотание такое львиное, а отрок Григорий к столу еле доплел и под глазами синячищи, в монастырскую холеную сливу величиной. Сел за стол и глаз не подъемлет.
Брат Гавриил и спроси:
— Что, Гришенька, замолился, голубчик, али занедужил?
А у отрока слезы из очей, вскочил и убег в келейку.
А Елевферий браду разгладил и говорит:
— Упреждал я его, чтоб не надрывался на подвиге. Организм слаб. Нужно взяться блюсти его крепко.
А братии и невдомек, на каком подвиге отрок надрывается. С того утра не отпускал более Елевферий отрока уединяться и уходил с ним в бор сам-друг. И возвращались всегда вместе и умилительно. Идут обнявшись, и Елевферий, обвивши руку вокруг Гришиного стана, поддерживает его, яко бы родного сына, и беседует о деяниях святых отцов. И от таких ли прогулок, но только точно стал отрок поправляться, и румянец в лице заиграл, и щеки заполнились. Но, окромя щек, заполнилась и отрочья утроба, и под октябрь, пришед к Елевферию в келью, в рыданиях поведала Аленушка, что тяжела она.