Собрание сочинений. Т.11.
Шрифт:
— Каково! — повторил, торжествуя, Жори. — Вот это успех!
Ганьер, смущенный, пристыженный, как если бы он сам получил пощечину, прошептал:
— Да, успех… Я предпочел бы другое.
— Ну и глуп же ты! — осадил его Жори в порыве восторженного возбуждения. — Это и есть настоящий успех… Подумаешь, смеются! Наконец-то мы вышли на дорогу, завтра газеты только о нас и будут говорить.
— Кретины! — едва мог выговорить Сандоз сдавленным от огорчения голосом.
Фажероль молчал, сохраняя достойный отсутствующий вид друга семьи, который следует за похоронной процессией. Одна Ирма, в восторге от всего происходящего, продолжала улыбаться; ласкающим жестом она оперлась о плечо поруганного художника и, обращаясь к нему на «ты», нежно прошептала ему на ухо:
— Не порти себе кровь, миленький! Это все вздор и даже очень забавно.
Он повернулся к Сандозу и сказал:
— Они правы, что смеются, картина несовершенна… Что поделаешь? Зато женщина хороша! Бонгран искренне меня хвалил.
Тут появился Дюбюш, сопровождавший Маргейянов. Его приход нанес Клоду последнее оскорбление. Подойдя к картине, архитектор повел себя постыдно: он струсил и хотел улизнуть, увлекая своих спутников, делая вид, что не заметил ни картины, ни друзей. Но подрядчик уже протолкался вперед и буравил картину своими заплывшими глазками, спрашивая громким сиплым голосом:
— Вы не знаете, какой сапожник это намалевал?
Откровенная грубость выскочки-миллионера объединила мнение большинства и увеличила всеобщую веселость, а Маргейян, польщенный таким успехом, глядя на эту странную живопись, хохотал до упаду; смех его, похожий на хрип, был столь громогласен, что покрыл собой все окружающие звуки. Этот смех прозвучал как аллилуйя, как финальный аккорд большого органа.
— Уведите мою дочь, — прошептала на ухо Дюбюшу белесая г-жа Маргейян.
Дюбюш кинулся к Регине, стоявшей с опущенными глазами, и, напрягая свои мощные мускулы,
— Этого надо было ожидать! Я так и знал… Я всегда предупреждал Клода, что публика его не поймет. То, что он написал, — свинство, говорите что хотите, но свинство остается свинством.
— Они осмеяли и Делакруа, — перебил его Сандоз, сжимая кулаки, бледнея от гнева. — Они издевались над Курбе. Ненавистные ничтожества, тупые палачи!
Ганьер, разделяя как художник негодование Сандоза, окончательно вышел из себя, вспомнив о воскресных концертах Паделу, где у него каждый раз происходили стычки за подлинную серьезную музыку.
— Эти же самые освистали Вагнера, я узнаю их… Посмотрите, вон тот толстяк…
Жори пришлось силой его удержать. Самого Жори возбуждение толпы вполне устраивало, он продолжал твердить, что все великолепно, что такая реклама стоит по крайней мере сто тысяч франков. А Ирма, снова отставшая от них, отыскала в толпе двух знакомых молодых биржевиков, которые неистово потешались над картиной; Ирма шлепала их по рукам, наставительно убеждая, что картина очень хороша.
Один Фажероль не разжимал рта. Он изучал картину, озираясь по сторонам на публику. Острым нюхом парижанина этот изворотливый ловкач уже учуял, в чем корень недоразумения; он смутно угадывал, что требуется для того, чтобы подобная живопись всех покорила; возможно, художнику достаточно было чуточку сплутовать, немного смягчить сюжет, облегчить манеру письма. Влияние Клода наложило на Фажероля глубокий отпечаток, от которого он не мог освободиться, хотя и не признавался себе в этом. Он считал, однако, что надо быть сверхсумасшедшим, чтобы выставить подобную картину. Ну разве не глупо надеяться на интеллект публики? Почему женщина лежит обнаженная, когда мужчина одет? Что означают маленькие фигурки, борющиеся друг с другом в глубине? При всем том здесь обнаружены мастерские качества, это блестящий образец живописи, подобного которому не сыщешь в Салоне! Он глубоко презирал столь богато одаренного художника, который допустил, чтобы его, как последнего пачкуна, осмеивал весь Париж.
Презрение овладело им с такой силой, что он уже не смог его сдержать и сказал в припадке откровенности:
— Послушай, дорогой мой, ты ведь сам этого хотел, ну не глуп ли ты?!
Клод молча перевел глаза на Фажероля. Он не пал духом под градом насмешек — всего лишь побледнел, да губы у него нервно подергивались: он ведь для всех был незнакомцем, бичевали не его самого, а его творение. Он вновь взглянул на свою картину, затем медленно обвел взглядом другие, висевшие в этом же зале. Все его иллюзии погибли, самолюбие было глубоко уязвлено, и все же, глядя на эту живопись, столь отчаянно веселую, с необузданной страстью ринувшуюся на приступ, сметая дряхлую рутину, он как бы вдохнул мужество и почувствовал прилив юношеского задора. Он утешился и ободрился: никаких угрызений, никакого раскаяния, наоборот, в нем росло желание еще сильнее раздразнить публику. Конечно, в его картине можно найти много погрешностей, много ребячливости, но как красив общий тон, как изумительно найдено освещение, серебристо-серое, тонко рассеянное, наполненное во всем их разнообразии танцующими рефлексами пленэра! Его картина была подобна взрыву в старом чане для варки асфальта, из которого хлынула грязная жижа традиций, а навстречу ей ворвалось солнце, и стены Салона смеялись в это весеннее утро! Светлая тональность картины, эта синева, над которой так издевалась публика, сверкала и искрилась, выделяя ее среди других полотен. Не наступил ли наконец долгожданный рассвет, нарождающийся день нового искусства? Клод заметил критика, который с интересом, вполне серьезно разглядывал его картину; знаменитые художники, с важным видом, в котором читалось изумление, тоже стояли тут; неряшливый, грязный папаша Мальгра, с брезгливой гримасой тонкого ценителя расхаживавший от полотна к полотну, перед его картиной сосредоточенно остановился. Наконец Клод повернулся к Фажеролю и сразил его своим запоздалым ответом:
— Каждый глуп на свой лад, мой дорогой, надо надеяться, что я навсегда останусь таким вот глупцом… Если ты ловкач, тем лучше для тебя!
Фажероль шутливо хлопнул Клода по плечу, а Сандоз принялся тянуть друга за руку. Наконец-то им удалось его увести; приятели, уходя все вместе из Салона Отверженных, решили пройти залом архитектуры, потому что Дюбюш скулил, униженно умоляя их посмотреть выставленный там его проект музея.
— Здесь прямо ледник, — с облегчением сказал Жори, когда они вошли в зал архитектуры. — Наконец можно дышать.
Все обнажили головы, вытирая лбы, как будто очутились в тени деревьев, после долгой прогулки по солнцепеку. Зал был совершенно пуст. С потолка, завешенного белым полотняным экраном, падал ровный, мягкий, тусклый свет, отражаясь, как в неподвижном водоеме, в натертом до блеска паркете. На блекло-красных стенах светились размытыми пятнами акварельные проекты, большие и маленькие чертежи, окаймленные бледно-голубыми полями. Совершенно одинокий в этой пустыне бородатый мужчина, погруженный в сосредоточенное созерцание, стоял перед проектом больницы. Показались было три дамы, но тотчас же мелкими шажками испуганно засеменили прочь.