Собрание сочинений. Т.11.
Шрифт:
Он остановился, прищурился.
— Чудесная все-таки штука — обнаженное тело… Оно решает тональность картины… Оно играет, искрится, живет, черт побери! Так и видишь, как кровь омывает мускулы… Ах, хорошо нарисованный мускул, добротно выписанная часть тела, залитая солнечным светом… Что может быть лучше, прекраснее? Это — само божество! А у меня… У меня нет другой религии, я готов пасть на колени перед обнаженным телом и уже не подниматься всю жизнь…
И так как ему пришлось сойти вниз, чтобы взять тюбик краски, он приблизился к ней и стал ее рассматривать со все возрастающей страстью, касаясь кончиком пальца каждой части тела, о которой говорил:
— Посмотри, вот здесь, под левой грудью, какая красота! Маленькие жилки голубеют и придают коже восхитительный оттенок. А тут, на изгибе
Он снова поднялся на лестницу и крикнул оттуда, охваченный творческой лихорадкой:
— Черт побери! Если я не сделаю из тебя шедевра, значит, я просто тупица!
Кристина молчала, но беспокойство ее росло по мере того, как в ней крепла уверенность. Застыв в неудобной позе, она ощутила во всей неотвратимости двусмысленную опасность своей наготы. Ей казалось, что каждый кусочек тела, до которого дотрагивался палец Клода, замерзал, словно холод, заставлявший ее дрожать, исходил именно от этого пальца. Опыт был проделан. На что еще можно надеяться? Его больше не влекло ее тело, которое когда-то он покрывал поцелуями любовника, — теперь он поклонялся ему только как художник. Оттенок кожи на ее груди приводил его в восторг, линия живота заставляла благоговейно опускаться на колени, а ведь прежде, ослепленный желанием, он не разглядывал ее, а сжимал в объятиях и жаждал, как и она, в них раствориться. Да, это был и в самом деле конец! Она уже для него не существовала. Он любил в ней только свое искусство, природу, жизнь. И, глядя вдаль, удерживая слезы, которые переполняли ее сердце, доведенная до того, что даже не могла плакать, Кристина сохраняла неподвижность статуи.
Маленькие кулачки забарабанили в дверь, из-за перегородки послышался голос:
— Мама, мама, я не сплю… Мне скучно. Открой, слышишь, мама!..
У Жака лопнуло терпение. Клод рассердился и заворчал, что ему не дают ни минуты покоя.
— Подожди немного! — крикнула Кристина. — Постарайся уснуть. Не мешай отцу работать.
Теперь Кристину беспокоило совсем другое: она то и дело бросала взгляды на дверь и, наконец решившись на минуту прервать сеанс, повесила на ключ свою юбку, чтобы прикрыть замочную скважину. Затем, не говоря ни слова, опять заняла свое место у печки, подняв голову, слегка откинув назад корпус, так что грудь выступала вперед.
Сеанс затянулся до бесконечности: часы проходили за часами. Неизменно готовая к его услугам, она стояла в позе купальщицы, собирающейся броситься в воду; а он, на своей лестнице, был так далек от нее, словно их отделяли многие мили, и сгорал от любви к другой женщине, той, которую рисовал. Он даже перестал разговаривать с Кристиной, и она снова превратилась в предмет, интересный для него лишь своим цветом. С утра он смотрел только на нее, но она больше не видела своего отражения в его глазах, отныне чужая ему, покинутая им.
Наконец, побежденный усталостью, он бросил кисть и только тогда заметил, что она дрожит.
— Что с тобой? Неужели тебе холодно?
— Немного.
— Вот странно! А я умираю от жары. Но я вовсе не хочу, чтобы ты простудилась! До завтра!
И Клод стал спускаться с лестницы; она надеялась, что он поцелует ее; обычно он отдавал последнюю дань супружеской галантности, оплачивая скучные сеансы беглым поцелуем. Но сегодня, увлеченный работой, он позабыл об этом и, опустившись на колени, мыл кисти, окунув их в горшок с разведенным темным мылом. А она, обнаженная, продолжала стоять, все еще ожидая и надеясь. Прошла минута, его удивила эта неподвижная тень, он с изумлением взглянул на нее, затем снова принялся энергично тереть кисти. Тогда она дрожащими руками стала надевать белье, испытывая жгучий стыд отвергнутой женщины. Она натянула рубашку, кое-как застегнула лиф, словно торопясь скрыться, стыдясь своей бессильной красоты, годной теперь лишь для того, чтобы дряхлеть под покровом одежды. Она испытывала презрение к самой себе, отвращение оттого, что докатилась до уловок уличной девки, всю низменную чувственность которых она ощущала сейчас, потерпев поражение.
Но на другой день Кристина снова стояла обнаженная в холодной комнате, залитая ярким светом. Разве это не стало ее ремеслом? Как отказаться от него теперь, когда оно уже вошло в привычку? Ни за что не решилась бы она огорчить Клода, и каждый день она вновь терпела поражение. А он даже не говорил больше об этом униженном и пылающем теле. Страсть художника к плоти была теперь обращена на его произведение, на этих любовниц на холсте — творение его собственных рук. Только эти женщины, каждая частица которых была рождена его творческим порывом, заставляли кипеть его кровь. Там, в деревне, в пору их великой любви, обладая наконец в полной мере живой женщиной, он, может быть, думал, что держит в руках счастье, но это была лишь вечная иллюзия, — они оставались друг другу чужими; он предпочел женщине иллюзию своего искусства, погоню за недостижимой красотой — безумное желание, которое ничто не могло насытить. Ах! Желать их всех, создавать их по воле своей мечты, эти атласные груди, эти янтарные бедра, нежные девственные животы, и любить их только за ослепительные тона тела, чувствовать, что они от него убегают и что он не может сжать их в объятиях! Кристина была реальностью, до нее можно было дотянуться рукой, и Клод, которого Сандоз называл «рыцарем недостижимого», пресытился ею в течение одного сезона.
Мучительное для Кристины позирование затянулось на многие месяцы. Согласная жизнь кончилась: казалось, началось время супружества втроем, словно Клод ввел в дом любовницу — женщину, которую он писал с Кристины. Между ними встало огромное полотно, разделив их непроницаемой стеной, и за этой стеной Клод жил с другою. Кристина сходила с ума, ревновала к самой себе и, понимая унизительность своих мучений, не смела признаться в страданиях, над которыми он посмеялся бы. А между тем она не ошибалась, чувствуя, что живой женщине он предпочел картину, что эту копию он боготворит, что она его единственная забота, его постоянная любовь. Он изнурял Кристину, заставляя ее позировать, чтобы сделать еще прекрасней другую — ту, которая давала ему радость или горе, смотря по тому, оживала она или тускнела под его кистью. Разве это не любовь? Но какое же это страдание — отдавать свое тело, чтобы рождалась соперница, более могущественная, чем реальное существо, соперница, которая, преследуя ее кошмаром, стояла между ними всегда и повсюду: в мастерской, за столом, в постели! Прах, ничто, краска на холсте, пустая видимость разбивала их счастье. Клод молчал, был равнодушен, порой груб, а измученная Кристина приходила в отчаяние оттого, что он ее покинул и что она не может изгнать из своей семьи эту властную, страшную в своей картинной неподвижности наложницу.
Вот тогда-то окончательно сраженная Кристина испытала на себе все бремя власти искусства. Живопись, которую она уже раньше приняла без всяких оговорок, теперь в ее глазах поднялась еще выше, казалась ей подавляющей неумолимой святыней, похожей на тех могущественных богов гнева, которым поклоняются, исходя ненавистью и страхом. Это был священный страх, сознание, что ей уже не под силу бороться, что буря сметет ее с земли, как соломинку, если она посмеет сопротивляться. Холсты громоздились один на другой, и даже самые маленькие картины казались ей величественными, даже самые худшие — ослепительными, и, поверженная, трепещущая, она больше не рассуждала, восхищаясь каждой из них, и неизменно отвечала на вопросы мужа:
— Замечательно!.. Превосходно!.. Чудесно!.. Вот эта просто чудесна!
Однако она не сердилась на Клода, она нежно любила его, обожала, жалела до слез, видя, как он сжигает сам себя. Несколько недель удачной работы, и снова все испорчено — он никак не мог справиться с центральной женской фигурой, Клод доводил до изнурения свою модель, ожесточенно работая целыми днями, а потом забрасывал картину на месяцы. Раз десять он начинал, бросал, совершенно переделывал центральную фигуру. Прошел год, два, а картина все еще не была закончена, и если иногда конец и казался близок, то назавтра Клод снова все соскабливал и начинал сначала.