Собрание сочинений. Т.11.
Шрифт:
Однако рассыпавшийся в похвалах Сандоз был потрясен, когда Клод сказал:
— Тебе нравится? Правда? Ну я, пожалуй, так и сделаю. Раз моя большая картина не готова, я пошлю в Салон эту!
Клод отнес свою картину «Мертвый ребенок» во Дворец промышленности, а утром, бродя подле парка Монсо, он встретился с Фажеролем.
— Как?! Ты ли это, дружище? — сердечно воскликнул Фажероль. — Что у тебя слышно? Что поделываешь? Тебя совсем не видно в последнее время.
Когда же художник, переполненный мыслями о своей картине, рассказал, что послал ее в Салон, Фажероль заметил:
— Ах, ты уже послал! Ну так я помогу тебе протащить ее! Ты ведь знаешь: в этом году я кандидат в члены жюри.
И в самом деле, постоянный ропот и недовольство среди
— Едем со мной, — продолжал Фажероль. — Я хочу, чтобы ты повидал мое жилище, мой особняк, ведь ты так ко мне и не наведался, хоть и обещал не раз… Это совсем недалеко отсюда, на проспекте Вилье.
Клод, которого он игриво взял под руку, был вынужден за ним последовать. Он поддался соблазну: мысль, что бывший товарищ может составить ему протекцию в Салоне, искушала и смущала его. У особнячка на проспекте Вилье Клод остановился, чтобы разглядеть кокетливую и вычурную резьбу на его фасаде; это было точное воспроизведение домика в стило эпохи Возрождения: окна с импостами, лестничные башенки и узорчатая, фигурная свинцовая крыша — настоящая бонбоньерка кокотки; и Клод замер в изумлении, когда, обернувшись, увидел по ту сторону мостовой королевский особняк Ирмы Беко, где провел ночь, вспоминавшуюся ему как сновидение. Просторный, солидный, почти суровый, он казался величественным дворцом по сравнению с домом Фажероля, превращенным в вычурную безделушку.
— Ну, что ты скажешь об Ирме? — спросил Фажероль с оттенком уважения в голосе. — Не дом, а настоящий храм! А я, черт побери, я ведь продаю только картины… Да входи же!..
Внутреннее убранство особняка отличалось великолепием и причудливой роскошью; повсюду от самой прихожей — старые ковры, старое оружие, куча старинной мебели, диковинки из Китая и Японии; налево столовая с лакированными панелями и растянувшимся по потолку красным драконом; на резной деревянной лестнице развевались флаги и султанами поднимались кверху тропические растения. Но настоящим чудом была мастерская на втором этаже, довольно узкая комната без единой картины, вся в восточных тканях; в одном конце комнаты помещался огромный камин, который поддерживали химеры, а в другом — широкий диван под балдахином, целое сложное сооружение: гора подушек, ковров и шкур, лежавших почти на уровне паркетного пола, и над ними пышный шатер из драпировок, поднятый на пики.
Клод разглядывал всю эту роскошь, и с его губ готов был сорваться вопрос, заплачено ли за это, — но он все-таки его не задал. Ходили слухи, что Фажероль, награжденный в прошлом году орденом, запрашивал теперь по десять тысяч франков за портрет. Ноде, создавший ему имя, методически его эксплуатировал, не выпуская из рук ни одной его картины меньше чем за двадцать, тридцать, сорок тысяч франков. Говорили, что заказы сыпались бы на него градом, если бы художник не делал вид, что пренебрегает ими и пресытился тем, что покупатели оспаривают друг у друга его самые незначительные эскизы. И все-таки от этой выставленной напоказ роскоши попахивало долгами: чувствовалось, что поставщики получали только задаток, а остальные деньги, эти огромные куши, сорванные словно на бирже во время повышения, текли между пальцами, растрачивались и таяли бесследно. Впрочем, Фажероль, все еще ослепленный неожиданно свалившимся на него богатством, не считал денег, ни о чем не тревожился, твердо надеясь, что картины его будут продаваться всегда, цены на них будут неизменно расти, и упивался тем видным положением, которое занял в современном искусстве.
Наконец Клод заметил маленький холст на черном деревянном мольберте, задрапированном красным плюшем. Только этот мольберт да еще палисандровый ящичек с красками и коробка с пастелью, забытые на стуле, напоминали о ремесле хозяина дома.
— Очень тонко! — глядя на маленький холст, сказал Клод, чтобы быть любезным. — А картина для Салона? Ты ее уже отослал?
— Да, да, слава богу! Сколько тут у меня перебывало посетителей! Целое нашествие! За всю неделю я ни разу не присел. Я не хотел выставляться: это подрывает уважение… Ноде тоже был против. Но что поделаешь? Меня так упрашивали, все молодые художники хотят, чтобы я был в жюри и их отстаивал… О, сюжет моей картины очень прост! Я ее назвал «Завтрак». Двое мужчин и три дамы — гости из замка — сидят под деревьями: они принесли с собой закуску и завтракают на лужайке… Ты увидишь, это довольно оригинально…
Его голос звучал неуверенно, а когда он встретился глазами с пристальным взглядом Клода, он окончательно смешался и стал подтрунивать над маленьким холстом, стоявшим на мольберте:
— Это просто хлам; я уступил просьбе Ноде. Ты не думай, я знаю, что мне недостает как раз того, что у тебя есть в избытке. Верь мне, я люблю тебя по-прежнему и еще вчера защищал тебя перед художниками.
Фажероль похлопал Клода по плечу; он чувствовал скрытое презрение своего бывшего учителя, и ему захотелось вновь привлечь его к себе былой нежностью, ласками продажной девки, которая кокетливо говорит: «Я шлюха», — для того чтобы ее полюбили. И очень искренне, с какой-то беспокойной почтительностью он еще раз пообещал использовать все свое влияние, чтобы приняли картину Клода.
Между тем начали появляться посетители; за час здесь перебывало не меньше пятнадцати человек, отцы, сопутствуемые юными учениками, художники, выставившие свои полотна и желавшие представиться Фажеролю, товарищи, нуждавшиеся в его протекции и предлагавшие услугу за услугу, и даже женщины, поставившие свой талант под защиту своих женских чар. Надо было видеть, как художник исполнял роль кандидата в члены жюри, как он расточал рукопожатия, говорил одному: «В этом году ваша картина чрезвычайно хороша, она мне очень нравится!», удивлялся, беседуя с другими: «Как? Вы еще не получили медали?», повторял всем: «О, будь я там, я заставил бы их плясать под мою дудку!» Посетители уходили восхищенные. Он закрывал за каждым дверь с чрезвычайно любезным видом, сквозь который проглядывала скрытая издевка былого уличного повесы.
— Видел? — сказал он Клоду, когда они снова остались одни. — Ты не поверишь, сколько времени отнимают у меня эти кретины!
Он подошел к застекленной двери, быстро отворил одну из створок, и Клод увидел по другую сторону проспекта на балконе особняка женскую фигуру в белом кружевном пеньюаре, которая подняла платочек. Фажероль трижды помахал рукой. Оба окна вновь захлопнулись.
Клод узнал Ирму. Фажероль, как ни в чем не бывало, нарушил наступившее молчание:
— Видишь, как удобно: можно переговариваться. У нас настоящий телеграф. Она зовет меня, я должен идти… Ах, дружище, вот кто может дать нам урок…
— Урок? Но чего же?
— Всего: порока, искусства, ума… Сказать тебе правду, ведь это она заставила меня писать! Да! Честное слово, у нее особый нюх на успех! И при этом она, в сущности, всегда остается сорванцом! А сколько проказ, сколько забавной страсти, когда ей взбредет в голову тебя полюбить!
Два красных пятнышка появились на его щеках, а глаза на мгновение заволокла какая-то мутная пелена. С тех пор как Фажероль поселился на проспекте Вилье, он снова сошелся с Ирмой; рассказывали даже, что этот пройдоха, такой искушенный, побывавший во всевозможных переделках парижской мостовой, позволял ей себя разорять; она постоянно высасывала из него кругленькие суммы, за которыми посылала горничную, то для оплаты поставщиков, то для удовлетворения какого-нибудь каприза, а иногда без всякой цели, просто ради удовольствия опустошать его карманы; этим и объяснялись отчасти его денежные затруднения и долги, все увеличивавшиеся несмотря на возраставший успех и вздутые цены на его картины. Впрочем, Фажероль не обманывался, сознавая, что он для нее лишь предмет бесполезной роскоши, шалость любительницы живописи, развлекающейся за спиной солидных господ, оплачивающих ее на правах мужей. Она потешалась над этим, и гнусной приправой к их связи служил смрад присущей им обоим порочности; роль любовника по прихоти забавляла и его, заставляя забывать о деньгах, выброшенных на Ирму.