Собрание сочинений. Т.11.
Шрифт:
Клод взял шляпу. Фажероль топтался на месте, бросая беспокойные взгляды на особняк напротив.
— Я хотел бы, чтобы ты остался, но, понимаешь, она меня ждет. Итак, договорились, твое дело на мази, разве только меня не выберут… Приходи во Дворец промышленности вечером к подсчету голосов. Там шум, толкотня, но ты сразу же выяснишь, можно ли на меня рассчитывать.
Сперва Клод поклялся себе, что ни за что не пойдет. Покровительство Фажероля было для него тягостно; а между тем в глубине души он страшился только одного: вдруг этот опасный болтун не сдержит своего обещания, испугавшись возможной неудачи.
Но в день голосования Клод не мог усидеть на месте и отправился на Елисейские поля под предлогом, что хочет совершить далекую прогулку. Не все ли равно, где гулять, здесь или в другом месте? Так или иначе, он забросил работу в ожидании Салона, хотя и не признавался
К четырем часам пополудни, когда голосование закончилось, Клод, не в силах преодолеть любопытства, поднялся наверх. Теперь на лестнице никого не было, — входи кто хочет. Наверху он попал в огромный зал жюри, окна которого выходили на Елисейские поля. Двенадцатиметровый стол занимал середину зала, а в углу в гигантском камине пылали огромные поленья. Здесь было четыреста — пятьсот избирателей, дожидавшихся подсчета голосов, рядом с ними их друзья и просто любопытные; от громких разговоров и смеха в комнате с высоким потолком стоял непрерывный гул. Вокруг стола уже устраивались и работали комиссии — пятнадцать, не меньше, — и в каждой по председателю и по два счетчика. Надо было организовать еще три-четыре комиссии, но не хватало людей: все бежали от этой изнурительной работы, до полуночи пригвождавшей добровольцев к стулу.
Тут Фажероль, не покидавший своего поста с самого утра, стал волноваться, кричать, пытаясь перекрыть шум:
— Послушайте, господа, нам не хватает одного человека!.. Вы слышите, нам нужен доброволец!
В эту минуту он увидел Клода, бросился к нему и силой потащил за собой.
— Вот и хорошо! Сделай мне удовольствие, сядь сюда и помоги нам! Это доброе дело, черт возьми!
И Клод с места в карьер оказался председателем одной из комиссий. Он выполнял свои обязанности с застенчивой серьезностью взволнованного до глубины души человека, словно верил, что судьба его картины зависит от того, насколько добросовестна будет его работа. Он громко выкликал фамилии по спискам, которые ему передавали в одинаковых пакетиках, в то время как два счетчика заносили их на листы. Это был настоящий концерт: среди несмолкаемого гула толпы пронзительные голоса выкрикивали одновременно все те же двадцать — тридцать фамилий. Так как Клод ничего не умел делать бесстрастно, он воодушевился и то приходил в отчаяние, когда попадался список без имени Фажероля, то радовался, когда ему удавалось лишний раз назвать его имя. Впрочем, Клод часто испытывал это удовольствие, потому что его товарищ сумел завоевать популярность, показываясь повсюду, посещая кафе, где собирались влиятельные группы, рисковал даже высказывать собственные убеждения и давал обещания молодым, не забывая, однако, низко кланяться членам Академии. Фажероль привлекал все симпатии и выступал здесь в роли всеобщего баловня.
В этот дождливый мартовский день стемнело уже к шести часам. Лакеи внесли лампы; притихшие художники, следившие за подсчетом с мрачными и недоверчивыми лицами и бросавшие на комиссию косые взгляды, придвинулись к столу. Другие от скуки стали паясничать, мяукали, лаяли или затягивали тирольскую песню. А в восемь часов, когда подали ужин — холодное мясо и вино, — веселье уже совсем вышло из берегов. Шумно раскупоривали бутылки, набивали себе желудки первым попавшимся блюдом; в этом огромном зале, освещенном отблеском пылавших в камине, как в раскаленном горне, поленьев, казалось, происходила беспорядочная ярмарочная пирушка. Потом все начали курить, и желтый свет ламп подернулся дымкой; на полу валялись кучи выброшенных во время голосования бюллетеней вперемешку с пробками, хлебными корками, осколками разбитой посуды — груды мусора, в которых застревали каблуки. Под конец все распоясались: маленький скульптор вскочил на стул и стал что-то проповедовать собравшимся; художник с усами, торчащими под крючковатым носом, уселся верхом на стул и поскакал вокруг стола, изображая императора, приветствующего толпу.
Мало-помалу зрители утомились, начали расходиться. К одиннадцати часам осталось не больше двухсот человек. Однако после полуночи появились новые лица: гуляки в черных фраках и белых галстуках, забежавшие сюда после спектакля или бала, подстрекаемые желанием узнать результаты голосования раньше, чем о них оповестят весь Париж. Пришли и репортеры: после того как им сообщали итоги предварительных подсчетов, они один за другим покидали зал.
Охрипший Клод все продолжал выкрикивать. Табачный дым и духота становились непереносимыми. От куч мусора, с пола, поднималось зловоние, как на конюшне. Пробило час, два часа ночи. А Клод считал и считал, да так добросовестно, что другие уже давно кончили свою работу, а его комиссия все еще разбиралась в колонках цифр. Наконец все подсчеты были сделаны, объявлены окончательные результаты. Фажероль оказался пятнадцатым из сорока. Он попал в тот же список, что и Бонгран, который занял двадцатое место, так как некоторые, по-видимому, вычеркнули его имя. И когда разбитый, но упоенный Клод вернулся на улицу Турлак, уже брезжило утро.
В течение последующих двух недель он жил в непрерывной тревоге. Раз десять он собирался пойти за новостями к Фажеролю, но его удерживал стыд. К тому же, поскольку члены жюри рассматривали работы в алфавитном порядке, ничего еще, может быть, не было решено. Но как-то раз на бульваре Клиши он увидел хорошо знакомые могучие плечи, походку вразвалку, и у него замерло сердце.
Это был Бонгран, смутившийся при виде Клода. Он первый заговорил о картине:
— С этими плутами из жюри не так-то легко сговориться… Но еще не все потеряно. Мы с Фажеролем на страже. Рассчитывайте главным образом на Фажероля, потому что я, друг мой, чертовски боюсь, как бы мое заступничество вас не скомпрометировало…
Это была правда. Бонгран находился в постоянной вражде с знаменитым метром Академии Мазелем, последним представителем изысканной и прилизанной благопристойности, только что избранным председателем жюри. Хотя они держались как добрые коллеги, обмениваясь дружескими рукопожатиями, их взаимная ненависть прорвалась с первого же дня, и если один требовал принять картину, другой тотчас голосовал против нее. Но зато Фажероль, избранный секретарем жюри и став заместителем Мазеля, забавлял его изо всех сил, и Мазель простил отступничество своего бывшего ученика, так этот ренегат ему льстил. И в самом деле, молодой метр — эта гадина, как говорили о нем собратья, — был более непримирим по отношению к смельчакам дебютантам, чем члены Академии, и смягчался, лишь если по тем или иным причинам ему самому хотелось протащить какую-нибудь картину; тогда он изощрялся в забавных выдумках, интриговал, комбинируя голоса с ловкостью фокусника.
Работа жюри была тяжкой повинностью, выполняя которую даже сам выносливый Бонгран сбился с ног. Каждый день сторожа ставили прямо на пол бесконечный ряд больших картин, прислоняли их к карнизу, заполняли ими залы второго этажа, вдоль всего здания, и ежедневно после обеда, с часа дня, сорок человек во главе с председателем, вооруженным колокольчиком, начинали одну и ту же прогулку, пока не исчерпывались все буквы алфавита. Решения принимались на ходу; чтобы ускорить процедуру, самые плохие полотна отвергались без голосования. Однако иной раз дебаты задерживали группу: после десятиминутных пререканий полотно, вызывавшее споры, оставляли до вечернего просмотра. Два служителя натягивали в четырех шагах от картин десятиметровую веревку, чтобы удержать на приличном расстоянии членов жюри, а те в пылу диспута не замечали веревки и лезли на нее своими животами. Позади жюри шествовали семьдесят сторожей в белых блузах; после решения, оглашаемого секретарем, они по знаку своего бригадира производили отбор: отвергнутые картины отделялись от принятых и уносились в сторону, как трупы с поля битвы. Обход продолжался два долгих часа без передышки. Стульев не было; приходилось все время стоять на ногах, топтаться на одном месте под холодным сквозным ветром, заставлявшим даже наименее зябких кутаться в шубы.
Вот почему таким желанным казался перерыв в три часа пополудни, этот получасовой отдых в буфете, где можно было получить стаканчик бордо, шоколад, бутерброды. Тут-то и начинался торг, взаимные уступки, обмен влияниями и голосами. Большинство членов жюри имели при себе записные книжки, чтобы никого не позабыть среди града рекомендаций, сыпавшихся на них; они справлялись по записям, обещая голосовать за протеже своего коллеги, если тот в свою очередь соглашался голосовать за их кандидатов. Те же, кто не принимал участия в этих интригах, курили с рассеянным видом, строгие или безразличные.