Собрание сочинений. Т.18. Рим
Шрифт:
Вот она, Аппиева дорога с двумя рядами горделивых могил, длинной прямой чертою рассекающая Кампанью! В древности царица всех дорог, она показалась Пьеру лишь победоносным продолжением Палатина. Та же воля к великолепию и господству, то же стремление обессмертить на земле память о римском величий, увековечив ее в мраморе. Эта воля победила забвение, мертвецы отвергли покой, они навеки остались в ряду живых — вдоль обочин дороги, по которой со всех концов света в Рим притекали людские толпы; и обожествленные статуи тех, кто давно уже обратился во прах, еще и поныне пустыми глазницами взирают на проезжих; и надписи все еще говорят, — в них громко звучат имена и титулы. От могилы Цецилии Метеллы до Казаль-Ротондо вдоль прямой и ровной дороги, по обе стороны пути, нескончаемой вереницей на километры некогда протянулось это своеобразное кладбище, где богатые и сильные мира сего состязались в тщеславии: кто оставит по себе мавзолей более внушительный, более нарядно и роскошно изукрашенный. Какая жажда бессмертия, какое напыщенное стремление пережить века, придать божественную величавость даже самой смерти, упокоив бренные останки во храме! И наследием этого далекого прошлого выглядит
Добравшись в экипаже до могилы Цецилии Метеллы, Пьер продолжал свою прогулку пешком и медленно дошел до Казаль-Ротондо. Местами проступала древняя мостовая, огромные плоские камни, покоробленные от времени куски лавы, — суровое испытание для самых лучших рессорных экипажей. Справа и слева, в придорожной траве, заглохшей кладбищенской траве, спаленной летним зноем, усеянной лиловатым чертополохом и перезревшим желтым укропом, тянется вереница рухнувших надгробий. Невысокая каменная стенка, в половину человеческого роста, отгораживает с обеих сторон эту рыжеватую травянистую поросль, где неумолчно стрекочут кузнечики; а дальше, сколько хватает глаз, простирается огромная и голая римская Кампанья. Порой где-нибудь на краю дороги маячат одинокая пиния, эвкалипт, белые от пыли маслины или смоковницы. Слева на равнине виднеются ржавого цвета аркады, остатки древнеримского водопровода Аква-Клаудио; вдали, до самых Сабин, до лиловато-синих Альбанских гор раскинулись тощие поля и виноградинки, небольшие мызы, белеют светлыми пятнами Фраскати, Рокка-ди-Папа, Альбано, и по мере приближения они становятся все крупнее и белее; а справа, в сторону моря, равнина ширится, ее волнистая зыбь уходит вдаль — и ни единого дома, ни единого дерева, необычайная величавая простота, сплошная, ровная гладь, будто океан, пересеченный во всю ширь прямою чертой, отделяющей его от неба. В разгаре лета солнце все выжигает, бескрайняя степь пламенеет переливчатым жаром полыхающей головни. В сентябре этот океан травы начинает зеленеть, тонет в розовом, сиреневом и ослепительно голубом цветении, обрызганный золотом чудесных солнечных закатов.
Пьер в мечтательном одиночестве медленно брел по нескончаемой глади этой дороги, задумчивой, величавой, овеянной пустынной тишиной, дороги прямой и голой, беспредельность которой сливается с беспредельностью Кампаньи. В воображении молодого аббата начинал воскресать Палатин, по обе стороны, сияя белизною мрамора, вновь возникали могильные памятники. Не здесь ли, у подножия этой груды кирпича, до странности похожей на огромную вазу, среди обломков громадных сфинксов, нашли голову колоссальной статуи? И Пьеру чудилось, будто это колоссальное изваяние вновь стоит меж двух возлежащих громадных сфинксов. А дальше, в небольшом склепе обнаружили прекрасную женскую статую; и хотя она была без головы, Пьер видел ее такой, какой она вышла из рук ваятеля, — с прелестным, улыбающимся лицом, которое дышало здоровьем и силой. Перед молодым аббатом воскресали стершиеся надписи, он бегло читал, легко понимал их, испытывая братские чувства к мертвецам, похороненным две тысячи лет назад. И дорога полнилась грохотом колесниц, тяжелой поступью войск, толкотней римской толпы, казалось, задевавшей его локтями, лихорадочной суетой большого города, раскинувшегося рядом. Пьеру виделась эпоха Флавиев, эпоха Антониев, все великолепие Аппиевой дороги во времена расцвета империи, ее гигантские гробницы, подобно храмам украшенные скульптурой. Какой монументальный путь смерти, какой величественный въезд, и как совершенна прямизна этой дороги, на которой великие мертвецы встречали приезжих, чтобы препроводить их к живым, какая неимоверная пышность, порожденная тщеславием умерших и пережившая их прах! У какого еще народа, самодержца и владыки мира, найдется такой парадный въезд! Какой еще народ возложил на своих мертвецов обязанность возвещать чужеземцам, что для него существует лишь бессмертие, ибо бессмертны даже его мертвецы, чья слава увековечена в этих гигантских надгробиях! Цоколь, не уступающий крепостному фундаменту, башня двадцати метров в поперечнике — и под нею покоится одна женщина! Обернувшись, Пьер в самом конце блистательной вереницы надгробий, которые двумя рядами мраморных дворцов-усыпальниц обступили дорогу, отчетливо различил вздымавшийся вдали Палатин: он сверкал мрамором императорских дворцов, грандиозного нагромождения дворцов, своей беспредельной мощью некогда попиравших землю.
Аббат слегка вздрогнул: два карабинера, не замеченные им в этом пустынном уголке, появились
Прошли часы, а Пьер все не уходил; уже сгущались сумерки, и перед ним снова возник восхитительный закат. Слева смутно виднелась потемневшая, как графит, Кампанья, рассеченная желтеющими аркадами акведуков; и Альбанские горы, испаряясь в розовом мареве, перегораживали ее вдалеке; а справа, там, где было море, в ореоле облачков — золотистого архипелага, усеявшего океан гаснущего пламени, — клонилось к закату светило. И над беспредельной гладью плоской Кампаньи ничего больше, ничего — только сапфирное, исполосованное рубинами небо. Ничего — ни холмика, ни стада, ни дерева. Ничего — только черный силуэт кардинала Бокканера, возникавший среди гробниц и выраставший в гаснущем пурпуре заходящего солнца.
Назавтра, охваченный лихорадочным желанием все поскорее увидеть, Пьер спозаранку вернулся на Аппиеву дорогу, к катакомбам св. Каликста. Это самое обширное, самое примечательное из христианских кладбищ, где на заре католичества был погребен не один папа. Вы идете садом мимо опаленных солнцем олив и кипарисов и приходите к оштукатуренной дощатой лачуге; в ней помещается лавчонка, где торгуют реликвиями; вы у цели: сравнительно удобная лестница современного типа облегчает спуск. Пьер очень обрадовался, увидев французских монахов-траппистов, в обязанность которых входило охранять эти катакомбы и показывать их туристам. Один из монахов как раз собирался спуститься с двумя дамами-француженками: то были мать и дочь; дочь — пленительно юная, мать — все еще очень красивая. Пока траппист зажигал тоненькие длинные свечи, обе немного испуганно улыбались. У монаха был шишковатый лоб и крупная упрямая челюсть фанатика, а бесцветные прозрачные глаза говорили о ребяческом простодушии.
— А, господин аббат, вы пришли в самое время… Если дамы не против, присоединяйтесь к нам, а то придется долго ждать: три брата уже спустились с посетителями вниз… Сейчас путешественников много, самый разгар сезона.
Дамы вежливо кивнули, и монах вручил священнику тоненькую свечку. Ни мать, ни дочь не были, очевидно, ханжами, но, искоса взглянув на сутану своего спутника, обе сделали серьезное лицо. Все спустились и подошли к очень тесному проходу, напоминавшему коридор.
— Осторожнее, синьоры, — повторял монах, освещая свечой землю под ногами. — Двигайтесь потихоньку, здесь есть бугорки, есть и выбоины.
И он стал давать пояснения, голос его зазвучал пронзительно и чрезвычайно убежденно. Пьер спускался молча; у него перехватило дух, сердце забилось от волнения. О, эти катакомбы первых христиан, приют простодушной веры! Как часто размышлял он о них в семинарии, в годы своей юности! И еще совсем недавно, когда писал книгу, как часто думал он об этих катакомбах, о самом древнем и почтенном памятнике пресловутой общины сирых и смиренных духом, возврат к которой он проповедовал! Голова его была набита всем тем, что написали о катакомбах великие поэты и прозаики. Приукрашенные воображением, эти подземелья рисовались ему огромными, целыми городами с широкими улицами, с просторными, вместительными залами, где находили приют толпы людей. И какой убогой, какой жалкой оказалась действительность!
— Ну конечно, тут не более метра, — отвечал монах на вопросы, которыми забросали его мать и дочь, — двоим тут уже не разойтись… Как их вырыли? Да очень просто. Предположим, какая-нибудь семья или похоронная община сооружала склеп. Ну так вот, киркой высекали в этой породе, — она называется зернистый туф, — первую галерею: порода, как видите, красноватая, одновременно податливая и твердая, обработке поддается легко и к тому же совершенно непроницаема для воды; словом, порода, прямо созданная для таких погребений, тела сохраняются в ней великолепно.
Траппист прервал свои пояснения, и в тусклом пламени свечи они увидели справа и слева высеченные в стене ниши.
— Взгляните сюда, это loculi… Таким образом, первые христиане высекали подземную галерею, а в ней, по обе стороны, ниши, одну над другой, в них-то и хоронили тела умерших, чаще всего обернутые простым саваном. Затем закрывали отверстие мраморной плитой и тщательно его замуровывали… Итак, все получает свое объяснение, не правда ли? Сначала одна семья, к ней присоединялась другая, община росла, и по мере того, как галерея заполнялась, ее продолжали прорубать все дальше, вглубь; от нее ответвлялись другие галереи — вправо, влево, во все стороны; высекали даже еще один ярус на большей глубине… Взгляните! Галерея, в которой мы сейчас находимся, имеет четыре метра в вышину. Возникает, конечно, вопрос, как им удавалось поднимать тела умерших на такую высоту? Они их и не подымали, напротив, они их опускали. А когда нижние ряды ниш заполнялись, рыли дальше… Так и получилось, что тут, к примеру, менее чем за четыре века вырыты были галереи, протяженностью в шестнадцать километров, и в них захоронено, надо полагать, свыше миллиона христиан. А таких катакомб имеются дюжины, вся римская Кампанья ими изрыта. Вот и подсчитайте.