Собрание сочинений. Т.23. Из сборника «Новые сказки Нинон». Рассказы и очерки разных лет. Наследники Рабурдена
Шрифт:
— Он наказал мне пойти к нему домой, старуху утешить. Эх, лучше бы мне там остаться, а не ему.
Впоследствии сослуживцем моим был один шовинист. Мы были тогда мелкими служащими, и столы наши стояли рядом в полутемной канцелярии, где особенно удобно было ничего не делать и дожидаться конца рабочего дня.
Шовинист этот был в армии сержантом, он вернулся из-под Сольферино, потому что заболел лихорадкой, подхваченной на рисовых полях Пьемонта. Он клял свою болезнь и утешался только тем, что винил в ней австрийцев. До такого состояния его довели эти
Сколько часов мы с ним судачили вместе! Ведь бок о бок со мною находился бывший солдат, и я твердо решил не отпускать его от себя, не вытянув из него правды о войне. Я не удовлетворялся громкими словами: «слава», «победа», «лавры», «воины», — которые в его устах звучали на редкость пышно. Я ждал, пока поток его восторгов уляжется, и начинал допекать его мелкими подробностями. Я соглашался по двадцать раз слушать одну и ту же историю, чтобы уловить ее истинную суть. Сам того не подозревая, человек этот сделал мне интересные признания.
В сущности, он был наивен, как ребенок. Он нисколько не кичился собой; просто он говорил на общепринятом языке военного бахвальства, это был бессознательный фанфарон, неплохой парень, из которого казарма сделала назойливого говоруна.
У него были готовые рассказы, ходульные слова, и это чувствовалось во всем. Заранее составленные фразы украшали все его поразительные истории о «непобедимых воинах» и о «храбрых офицерах, спасенных во время общей резни героизмом их солдат». В течение двух лет я по четыре часа в день выслушивал всю его брехню о войне в Италии. Но я не жалею об этом. Шовинист пополнил мое образование.
Благодаря ему, благодаря тем признаниям, которые он делал мне в нашей темной конторе, без всякой задней мысли, я знаю войну, настоящую войну, не ту, о героических эпизодах которой нам повествуют историки, но ту, которая среди бела дня исходит потом от страха, спотыкается и волочится по лужам крови, как пьяная потаскуха.
Я спрашивал шовиниста:
— А что, солдаты охотно шли в бой?
— Солдаты! Да их просто гнали туда! Помню, были у нас новобранцы, — те в жизни огня не видали. Они вставали на дыбы, как испуганные лошади. Им было страшно; два раза они пытались бежать. Но их возвращали — половину из них перестреляла наша же артиллерия. Посмотрел бы ты на них: все в крови, тычутся, как слепые, на австрияков, что разъяренные волки, кинулись. Себя не помнили, плакали от обиды, умереть хотели.
— Хорошая наука, — сказал я, чтобы подзадорить его.
— О да, и наука жестокая, поверь. Видишь ли, самых смелых и тех холодный пот прошибает. Чтобы хорошо воевать, надо сначала пьяным напиться. Тогда ты ничего перед собой не видишь и рубишь, рубишь как бешеный.
И он предавался воспоминаниям.
— Однажды нас поставили в сотне метров от деревни, занятой врагом, и дали приказ никуда не двигаться и не стрелять. И вдруг эти проклятые австрияки открывают по нас черт знает какой огонь. А уйти нельзя. При каждом залпе мы пригибались к земле. Были и такие, которые бросались на брюхо. Ну просто срам. Так нас добрых четверть часа держали. У двоих наших волосы поседели.
— Нет, ты об этом ни малейшего представления не имеешь, — добавил он потом. — В книгах все приукрашено…
Видя на лице у меня улыбку, мой друг-шовинист вообразил, будто я не верю, что французская армия может так любить мир. Простодушие его было восхитительно. Иногда я заводил его очень далеко. Я спрашивал:
— А тебе никогда не бывало страшно?
— Мне! — восклицал он, скромно улыбаясь. — Я был как все… Я не знал… Неужто ты думаешь, что человек может сам знать, храбрый он или нет? Дрожишь, да идешь, вот оно как бывает… Раз, помню, пулей на излете меня прибило. Вот я лежу и думаю: ведь если встану, так, пожалуй, похуже будет.
…Он умер, как жил, настоящим рыцарем.
Помните, друзья мои, эту теплую весну, когда мы пришли пожать ему руку в его маленький домик в Кламаре. Жак встретил нас своей милой улыбкой. И мы обедали под вечер в увитой диким виноградом беседке, а вдали на горизонте гудел сумеречный Париж.
Вы никогда по-настоящему не знали его жизни. Я вырос с ним вместе и могу вам рассказать, какое у него было сердце. Два года он жил в Кламаре с этой высокой блондинкой, которая так кротко умирала. Это необыкновенная и трогательная история.
Жак встретил Мадлену на празднике в Сен-Клу. Он полюбил ее, потому что она была больна и страдала. Он хотел дать этой несчастной девушке перед смертью два года счастья. И он уединился с ней в Кламаре, в глухом местечке, где розы растут буйно, как сорняки.
Вы знаете этот дом. Очень скромный, весь белый, затерянный в зеленой листве, словно птичье гнездо. С самого порога вас охватывала атмосфера тихой нежности. Жак мало-помалу проникся безмерной любовью к умирающей. С горечью и болью он видел, как ее подтачивает недуг, как с каждым днем она становится все бледнее и бледнее. Подобно тем церковным лампадам, которые заливают все вокруг ярким светом, перед тем как погаснуть, Мадлена улыбалась, озаряя сиянием своих голубых глаз весь маленький белый домик.
Два лета девушка почти не покидала этого клочка земли. Крохотный садик наполнился обаянием всего ее существа, ее светлых платьев, ее легких шагов. Это она посадила там большие желтофиоли, из которых нарывала нам букеты. А герани, рододендроны, гелиотропы — все цветы жили только благодаря ей и для нее. Она была душою этого уголка природы.
А потом, осенью, помните, как Жак пришел к нам и сказал своим протяжным голосом: «Она умерла». Она умерла в беседке так, как засыпает ребенок, в ту пору дня, когда свет бледнеет и солнце садится. Она умерла, окруженная зеленью, в той далекой глуши, где два года ее, умирающую, баюкала любовь.