Собрание сочинений. Т.23. Из сборника «Новые сказки Нинон». Рассказы и очерки разных лет. Наследники Рабурдена
Шрифт:
— Это так далеко, — сказала мне одна прелестная молодая блондинка с бледным лицом, — что я могу преспокойно смотреть, как они взлетают на воздух. Когда людей переламывает пополам, можно подумать, что их просто складывают, как мотки ниток.
Перевод А. Шадрина
ЧЕТЫРЕ ДНЯ ЖАНА ГУРДОНА
I
ВЕСНА
В этот день, около пяти часов утра, солнце весело ворвалось в маленькую комнату, которую я занимал у своего дядюшки Лазара, приходского священника деревушки Дург. Широкий золотистый луч упал мне на лицо, я проснулся, открыл
Вся комната — выбеленные известью стены, деревянная некрашеная мебель — приветливо светилась. Я подошел к окну и стал смотреть на долину, по которой, среди густой зелени, катила свои воды широкая Дюранса. Легкое дуновение ветерка ласкало мне лицо, а шепот воды и шелест листвы, казалось, призывали к себе.
Я осторожно приоткрыл дверь. Чтобы выбраться из дому, мне надо было пройти через комнату дядюшки. Я шел на цыпочках, опасаясь, как бы скрип моих грубых башмаков не разбудил этого славного человека, который спал безмятежным сном. Я дрожал при мысли, что вот-вот зазвонит колокол к утрене. Дело в том, что последнее время дядюшка неотступно следовал за мной с грустным и недовольным видом. И он, наверно, помешал бы мне убежать туда, к реке, спрятаться в зарослях ивняка, где я бы, возможно, подстерег Бабэ, рослую смуглую девушку, которую я открыл для себя этой весной.
Но дядюшка спал глубоким сном. Мне стало стыдно, что я стараюсь от него улизнуть. На минуту я остановился перед ним и стал смотреть на его спокойное лицо, которому сон придавал еще большую мягкость; я вспомнил с глубокой признательностью тот день, когда он приехал за мною в холодный дом, опустевший после смерти моей матери. С той поры сколько видел я от него нежности и заботы, сколько слышал мудрых наставлений! Он старался передать мне свой жизненный опыт, свою доброту, ум и сердце.
В какой-то миг я готов был воскликнуть:
— Вставайте, дядюшка! Пойдемте к реке, по вашей любимой аллее. Утреннее солнце и свежий воздух взбодрят вас. А какой разыграется у вас аппетит, когда мы вернемся домой!
Но я тут же подумал: «А Бабэ? Она вот-вот должна спуститься к реке в своем светлом утреннем наряде, и если рядом будет дядюшка, я не посмею к ней подойти! При встрече с ней мне придется опустить глаза. А как, должно быть, хорошо, растянувшись на животе, лежать в зарослях ивняка на шелковистой траве!» У меня сладко замерло сердце, и, крадучись, сдерживая дыхание, я дошел до двери, спустился с лестницы и как сумасшедший кинулся бежать, опьяненный свежестью майского утра.
Безоблачное небо было подернуто у горизонта нежной голубовато-розовой дымкой. Сквозь эту дымку неяркое солнце, будто огромный серебряный светильник, заливало лучами реку. А она, лениво раскинувшись на красном песке, медленно несла вдоль долины свои широкие воды, подобные расплавленному металлу. На западе невысокая гряда зубчатых гор выделялась на бледном небе лиловатым силуэтом.
Вот уже десять лет, как я облюбовал себе этот укромный уголок. Сколько раз дядюшка Лазар тщетно дожидался меня дома, чтобы заняться со мной латынью! Этот достойный человек желал видеть меня ученым. А я на другом берегу Дюрансы разорял сорочьи гнезда или обследовал неизведанный холм. Дома меня ожидали нотации: о латыни уже речи не было, бедный дядюшка бранил меня за разорванные штаны и вконец расстраивался, если замечал иной раз, как я исцарапал ноги. Да, долина была моей, моей всецело, — я исходил ее вдоль и поперек, я ею владел по праву дружбы. Как я любил эти места, эти два лье вдоль реки, в каком согласии мы были друг с другом! В любое время дня мне понятны были настроения и причуды милой моей реки, ее изменчивый облик, то гневный, то добродушный.
В то утро, подойдя к берегу, я был ослеплен сверканием ее прозрачных вод. Еще никогда река не казалась мне такой веселой. Пробравшись сквозь ивняк на поляну, где на темной траве солнце расстелило свою сверкающую пелену, я бросился навзничь и замер, глядя сквозь кустарник на тропинку, по которой должна была спуститься к реке Бабэ.
«Только бы дядюшка спал подольше», — думал я.
Так я лежал, растянувшись на мураве. Теплые лучи солнца ласкали мне спину, а грудь, погруженная в траву, ощущала прохладу. Случалось ли вам, лежа в траве, смотреть, как прямо перед глазами поднимаются былинки? Так вот, поджидая Бабэ, я пристально вглядывался в густую траву, и мне открылся целый мир. В этих зарослях были улицы, перекрестки, площади, целые города. В глубине я различил темный пригорок — тут уныло догнивали прошлогодние листья; со всех сторон тянулись к солнцу легкие стебельки; они взлетали вверх, изящно изгибались, они были как хрупкие колоннады, храмы, девственные леса. В этом необозримом мире я разглядел двух тощих насекомых, которые, словно бедные заблудившиеся дети, бродили среди колоннад по извилистым улицам с видом испуганным и тревожным.
Тут я поднял глаза и увидел Бабэ, чья белая юбка мелькнула на темной тропинке. Я различил ее серую ситцевую кофточку в голубых цветочках. Я прильнул к траве и услышал, как бьется мое сердце, мне казалось, что при каждом ударе я и сам чуть приподнимаюсь. Теперь моя грудь пылала, и я больше не чувствовал, как прохладна роса.
Бабэ легкой поступью спускалась к реке. Колыханье ее юбок, задевавших землю, приводило меня в трепет. Я видел ее всю, — с ног до головы, она держалась прямо, радостная, полная гордого изящества. Она и не подозревала, что я рядом, за кустарником, и шла беззаботно, не думая о ветерке, который развевал ее юбки. При каждом шаге Бабэ ее ноги в белых чулках приоткрывались почти на ладонь, и всякий раз, видя это, я невольно краснел и у меня сладостно кружилась голова.
Глядя на нее, я забыл обо всем на свете, я не видел ни реки, ни ивняка, ни безоблачного неба! Что мне долина! Теперь я не нуждался в ней, я стал равнодушен к ее радостям и печалям. Какое мне дело до моих друзей — до камней, деревьев и холмов! Река могла хоть испариться, я об этом не пожалел бы.
А весна? О ней я меньше всего думал! Она могла уйти вместе с солнцем, которое грело мне спину, с зеленью листвы, с сиянием майского утра; я все равно остался бы здесь и очарованно смотрел бы на Бабэ, как она спускается по тропинке, колыхая юбками. Ведь Бабэ затмила в моем сердце долину, — Бабэ сама была весной. Я никогда не пытался с ней заговорить. Когда нам доводилось встретиться в дядюшкиной церкви, мы оба краснели. Я готов был поклясться, что она меня ненавидит.
Подойдя к реке, она остановилась возле прачек и принялась с ними болтать. Ее переливчатый смех доносился до меня вместе с журчаньем воды. Затем я увидел, как она наклонилась, пытаясь зачерпнуть пригоршню воды, — ей хотелось пить, — но берег был слишком высокий, она чуть не упала и уцепилась рукой за траву.
Я весь похолодел. Я вскочил и, забыв о смущении, бросился к ней. Бабэ взглянула на меня испуганно, затем улыбнулась. Рискуя свалиться в реку, я наклонился, зачерпнул ладонью немного воды и протянул ей руку, предлагая напиться.
Прачки стали смеяться. А Бабэ, смущенная, отвернулась, не смея принять этот дар. Наконец, решившись, она слегка коснулась губами моих пальцев, но было уже поздно — вода вытекла. Тогда Бабэ расхохоталась, вновь стала беззаботна, как ребенок, и я решил, что она смеется надо мной.
Но я был слишком глуп. Я снова наклонился над рекой. На этот раз мне удалось зачерпнуть воду обеими руками, и я мигом поднес их к ее губам. Она стала пить, я почувствовал, как ее теплые губы касаются моих ладоней; и от этого поцелуя горячая волна хлынула мне в грудь.