Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице
Шрифт:
В последний раз я видела руины дома под мощным скелетом второго гиганта этой улицы, дома комиссий СТО и Совнаркома. Сквозистая, вся пронизанная светом, неугомонно взвизгивающая блоками башня транспортера гордо вознеслась к небу, выше жаворонков, которые когда-то летали над голицынскими садами. Сквозь янтарно-желтые ребра лесов уже краснели стены многоэтажного дома, широкие и гулкие. Дом-руина стоял внизу, крошечный, грязный, с выеденной шахтой метро сердцевиной. Среди остро пахнущих смолой штабелей, как морошка, розоватых, свежих досок, желтой стружки и темно-рыжих клеток кирпича эти старые, грязные, облупившиеся стены напоминали сгнившую под дождями и ветрами ореховую скорлупу, которая от малейшего прикосновения ноги разлетится прахом. Дом умер. Новые поколения справедливо не нашли в его когда-то по внешности пышной, но по сути хилой и бесславной судьбе ничего, что было бы хоть каплей одной полезно этой молодой улице, расправляющей исполинские свои плечи.
Усладительница и разбойница
Почти
Улицу эту снесли дружным строительным потоком, одним духом, как гнилой мостик.
Когда в свое время снесли Параскеву-Пятницу, один московский старожил, по-своему оценивая это событие, сказал:
— Ну, Параскеву убрали, это еще возможно, да и место тут для моленья всегда было плохо приспособлено. Но зато вот Охотный ряд никак не уберешь.
— А вдруг сгорит?
— Ничего, вновь отстроится, — ответил он с непоколебимой верой. — Охотный ряд помереть не может. Скорей вся Москва пропадет, чем Охотного ряда не будет.
Он даже похвастался имевшимися у него про запас поговорками, изречениями «мудрого народного опыта» насчет долговечности Охотного ряда.
«В Москве сорок сороков да один Охотный ряд».
«Охотный ряд — кишки говорят, язык песни поет, брюхо радуется».
«Без ряду Охотного куска не съешь плотного».
«Охотнорядцы — молодцы: что купцы, то и мальцы».
«Без Охотного ряда хлебу губа не рада».
«Хочешь проку за сговора, начни у Тестова, кончи у Егорова» (известные трактиры в Охотном ряду).
«Жизнедеятельный дух» этих поговорок, так умилявший этого любителя старомосковских преданий, оценен был слушателями как самое неприкрашенное выражение утробной радости, к изъявлению которой «народная мудрость» совсем не причастна: в «благополучные» времена их, вероятнее всего, сложили лихие остроумцы и завсегдатаи охотнорядских трактиров, лавок и лабазов, а то постарались и сами охотнорядцы-хозяева и молодцы-зазывалы с тароватым языком и тяжелыми, как гири, кулаками.
Да, были тогда для тебя, улица, веселые дни!
После пожара 1812 года Москва, разоренная, обуглившаяся, начала понемногу отстраиваться. Сыну французского эмигранта Эдуарду Бове, лучшему столичному архитектору, поручено было обратить Москву в красивый город, Бове принялся прежде всего за центр города. Он обломал Петровку, как кривой сук, вывел ее к им же построенному Малому театру, а на месте разобранной улицы разбил площадь. (На ней впоследствии вместо сгоревшего в 1853 году театра был воздвигнут новый театр с коринфскими колоннами и аполлоновой колесницей, построенный в 1856 году придворным архитектором Кавосом).
Бове мечтал о большой площади, окруженной величественными зданиями. Этот француз, выросший и воспитавшийся в русских пансионах, смелый и удачливый мастер, хотел перенести в Москву опыт западной классики или, проще сказать, — отстроить Москву по образцу «младшей столицы», геометрически расчерченной Северной Пальмиры. Бове властной рукой сломал на Петровке домики, садики, заборы, снес церковь Анастасии на самой середине Охотного ряда, и, включи он ряд этот в свою планировку, не миновать бы «съестному торгу» судьбы Петровки. Но Бове Охотным рядом заниматься не стал. Может быть, знаменитый мастер, чтобы не ссориться с москвичами, не захотел трогать этой маленькой грязной улицы, пропахшей живностью, этого разверстого на виду у всех городского чрева. Да и в Москве, отставной столице, нравы были проще петербургских. Дворянства здесь было значительно меньше, чем в Петербурге. Там оно придворное или около того, добиваясь императорского благоволения, чинов и славы, жило блистательнее, но и беспокойнее. В московской жизни насчет событий было поскуднее, зато можно было больше жить для себя, в замкнутом кругу родных, друзей, приживалок, шутов и чудаков, не очень гоняясь за модой, оберегая милые сердцу повадки и обычаи старины. И первейшая из них — русское богатырское обжорство, неразборчивое хлебосольство для «званых и незваных».
Купечество и финансовые тузы в этом обычае, оставшемся еще от боярских времен, даже перещеголяли дворянство. Подобно некоторым русским родовитым боярам, купцы отдавали богу душу, злоупотребивши кулебяками, заливными или бесподобными московскими блинами. Москва крепостническая, сановная, купеческая отдавалась чревоугодию истово, торжественно, так же, как отстаивала обедни в церквах своих «домашних» святых. Остроумия, изобретательности, добросовестности, затраченных на эту «невинную радость», хватило бы с избытком на другие дела. Но откуда быть делам, например, у родовитого дворянина, обеспеченного тысячами и сотнями «душ», не приверженного к политике, искусствам, наукам, в очень скромной доле богомольного, домоседа и хлебосола, который, кряхтя и зевая, вывозит дочек?.. Сановная служба в те времена на Руси тоже не была особенно обременительной. Купечество, финансисты вырастали в большую силу, но и здесь пока что никакой спешки не замечалось. Время, когда некоторые русские купцы и промышленники обратились в очень своеобразных покровителей бунтарей, мечтая их руками хватать каштаны из огня, — время это было еще далеко.
Начало дня в охотнорядских дворах и лавках можно было обозначать одним словом: подвоз. Зимой еще затемно появлялись на улице возы, грузные, укрытые, пушистые от инея. В синей дымке тумана их уже ждали расторопные хозяйские «молодцы». Они зорко всматривались в очертания воза, в спину коня — откормлен или тощ — и мужицкие заиндевелые шапки и тулупы, деревенское обличье, почти не изменившееся со времени закона об Юрьевом дне. Молодец клал руку на овчинное мужицкое плечо — и с этой минуты собственник воза чувствовал себя как бы на большой дороге. Редкий не пасовал перед столичными молодцами, перед их разговором, бойким и колючим, как иглы мороза. Мужик поворачивал оглобли, куда ему было приказано. Старожилы московские знают немало историй о том, как на крестьянских возах наживались охотнорядские капиталы. Охотнорядский купец Козьма Лобачев, не гнушаясь, встречал возы самолично, сговаривался о цене и поворачивал возы к своему дому. Ворота ласково скрипели. Потом закрывались на замок, и тут-то хозяин вдруг объявлял новую цену, дешевую, от которой у мужика шапка поднималась на голове. Их возмущенной брани и проклятий Козьма Лобачев слушать не любил: проверив крепость замков и засовов, он уходил по своим делам. Мужики, запертые, вдосталь намерзшиеся, изголодавшиеся, наконец уступали. Так раскрывался один из секретов, почему у Козьмы Лобачева цены сходнее, чем у других.
«Где бок греет, там и ум разумеет», — торговая Москва это хорошо знала. Трактиры Тестова и Егорова были не только храмами чревоугодия — их «деловая» слава была не меньше.
«Вот здесь, — думаю я, обходя фыркающий грузовик, — стоял егоровский трактир». И по рассказам старожилов я воображаю этот двухэтажный трактир, с его, как и в других трактирах, «двухпалатной» системой: нижний этаж для «низшего разбора», а верхний — «дворянский зал». Егоров был старообрядец, суровый старик, крепкой кости, мало разговорчивый и важный, в старомодном сюртуке. Егоров люто ненавидел табак, и людям «низшего разбора» курить в его трактире не разрешалось. Но для богатой и избалованной публики «дворянского» этажа его кержацкая совесть делала уступку: для курильщиков был особый зал, называвшийся «китайским». У Егорова была простая, «чисто русская» и первоклассная кухня. Умствующие чревоугодники видели в этом особый «стиль», чуждый ухищрений и потому-де располагающий к себе положительных, деловых людей. Егоровский трактир особенно любили адвокаты. В его «китайском» зале, с наивно экзотическими обоями, с бесшумно скользящими по плюшевым дорожкам половыми, в простодушнейших, высоко подпоясанных русских рубахах — этаком гостеприимном зале, окутанном зеленоватыми дымками всех засевших здесь курильщиков, за отдельным столом под белоснежной, в ломких складочках скатертью, в ароматах отличнейших осетров и севрюжин, зачинались большие дела. Здесь заготовлялись торговые сделки, здесь составлялись духовные от имени дряхлых, зажившихся на свете богатых стариков, здесь отягали дома, именья, требовали отступного, расторгали браки, купчие крепости и прочие обязательства, объявлялись родственниками одиноких старух-тысячниц, закладывали, перезакладывали, шли на риск, «ва-банк», разорялись, наживались. Здесь против «ближнего своего», врага или зазевавшегося друга, точили нож на подвижнейшем бруске законов Российской империи, поворачивая их пункты так, как было выгоднее для задуманного дела.
Благословенная «живность» существовала здесь только для простодушных и дураков, умные видели здесь другое — деньги. На этой маленькой улице, с ее безобидной славой усладительницы российских чревоугодников, ловцы денег чувствовали себя как танцор на паркете. Сделка, спекуляция, вексель, закладная, продажа, закупка, сбыт и пересбыт — все это, сдобренное тестовскими кулебяками и егоровскими блинами, политое рейнскими винами, словно само по себе шло в горло, вместе с жирным куском. Потом кто-то, отрезвившись, в холодном поту выбегал на пустынный ночной перекресток и орал в черное, как сажа, небо: «Ограбили! Убили, батюшки-и!..» Днем и кричать не приходилось: при первом шуме половые в длинных ангельских рубахах спускали такого с лестницы, так как в порядочном месте «буянить» никак не разрешалось. А этажом ниже орудовали «адвокаты от Иверской», разбитные «ходатели», советчики и доброжелатели «простого люда». Из пузатых чайников с малиновыми разводами весело булькала водка в стаканы, пела машина носовыми и трубными голосами, напоминая перепившийся церковный хор. Рыба здесь была помельче, хищник посерее, но разбойничья игра та же. К этой улице разного рода «блюстители», купленные, перекупленные, благоволили как к своей. Как баловню в семье, ей многое легко сходило с рук. В главных карточных клубах, Английском и Охотничьем, игра кончалась в три часа ночи. Игроки, забрав с собой карты, ехали доигрывать в Охотный ряд. Там к четырем часам утра уже открывались неказистые чайные и трактиры для приезжих крестьян и ломовых извозчиков. Игрокам отводился отдельный уголок, где они доигрывали и «пили чай». Уже на рассвете выходили из гостеприимного трактира пошатывающиеся господа в бобровых и каракулевых шапках, в плотных шубах и дохах, купеческие сынки и солидные коммерсанты, удачливые адвокаты и инженеры, обладатели крупных «кушей», их друзья и прихлебатели, а то и просто темные, прилипчивые люди, искатели счастья. Господа в бобрах свистели и кричали хриплыми голосами, садились на лихачей. Ни господ, ни трактиров не трогали.