Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
* * *
Итак, конкуренция противопоставляет капитал капиталу, труд труду, земельную собственность земельной собственности и равным образом каждый из этих элементов — двум другим. В борьбе побеждает сильнейший, и, чтобы предсказать результат этой борьбы, мы должны исследовать силы борющихся. Прежде всего, земельная собственность и капитал — и то и другое в отдельности — сильнее труда, потому что рабочий, чтобы прожить, должен работать, тогда как земельный собственник может жить на свою ренту, а капиталист — на свои проценты, в крайнем случае, на свой капитал или за счёт капитализированной земельной собственности. Вследствие этого рабочему достаётся лишь самое необходимое, одни только средства существования, тогда как большая часть продуктов делится между капиталом и земельной собственностью. Кроме того, более сильный рабочий вытесняет с рынка более слабого, больший капитал — меньший, крупная земельная собственность — мелкую. Практика подтверждает это заключение. Преимущества крупного фабриканта и купца перед мелким, крупного землевладельца перед владельцем одного-единственного моргена земли — известны. Следствием этого является то, что уже при обычных условиях крупный капитал и крупная земельная собственность поглощают по праву сильного мелкий капитал и мелкую земельную собственность, т. е. происходит централизация собственности. Во время торговых и сельскохозяйственных кризисов эта централизация происходит ещё гораздо быстрее. — Вообще крупная собственность
Свободная конкуренция, главный лозунг экономистов наших дней, является чем-то невозможным. Монополия имела, по крайней мере, намерение оградить потребителя от обмана, хотя и не могла этого осуществить. Уничтожение же монополии раскрывает настежь двери обману. Вы говорите: конкуренция заключает в себе самой средство против обмана, никто не станет покупать плохих вещей; но ведь это значит, что каждый должен быть знатоком любого товара, а это невозможно; отсюда необходимость монополии, как это и показывает торговля многими товарами. Аптеки и т. п. должны обладать монополией. И самый важный товар — деньги — нуждается как раз больше всего в монополии. Всякий раз, как только орудие обращения переставало быть государственной монополией, оно порождало торговый кризис, и потому английские экономисты, в том числе д-р Уэйд, и признают здесь необходимость монополии. Но и монополия не ограждает от фальшивых денег. Взгляните на вопрос с какой угодно стороны, одна сторона представляет столько же затруднений, как и другая. Монополия порождает свободную конкуренцию, а последняя — в свою очередь — монополию; поэтому обе они должны пасть, и с устранением порождающего их принципа будут устранены и сами затруднения.
* * *
Конкуренция пронизала все наши жизненные отношения и завершила взаимное порабощение, в котором ныне находятся люди. Конкуренция является тем могучим механизмом, который снова и снова подталкивает к деятельности наш стареющий и дряхлеющий социальный порядок или, вернее, беспорядок, но который вместе с тем поглощает часть его слабеющих сил при каждом новом их напряжении. Конкуренция господствует над численным ростом человечества, она же господствует и над его нравственным развитием. Кто несколько знаком со статистикой преступности, тому должна бросаться в глаза своеобразная регулярность, с какой ежегодно возрастает преступность и с какой определённые причины порождают определенные преступления. Распространение фабричной системы имеет всюду своим последствием рост преступности. Для большого города или для целого округа можно с достаточной точностью заранее предсказать, как это нередко делалось в Англии, ежегодное число арестов, уголовных преступлений, даже число убийств, краж со взломом, мелких краж и т. д. Эта регулярность доказывает, что и преступность управляется конкуренцией; что общество порождает спрос на преступность, который удовлетворяется соответствующим предложением; что брешь, образующаяся вследствие арестов, высылки или казни некоторого числа людей, тотчас же снова заполняется другими, совершенно так же, как всякая убыль населения тотчас же заполняется новыми пришельцами; другими словами, что преступность так же давит на средства наказания, как население на средства занятости. Насколько справедливо при таких обстоятельствах, не говоря уже о всех прочих, наказывать преступников, я предоставляю судить моим читателям. Мне важно здесь только одно: доказать распространение конкуренции и на область морали и показать, до какой глубокой деградации довела человека частная собственность.
* * *
В борьбе капитала и земельной собственности против труда оба первых элемента имеют перед трудом ещё одно особое преимущество — помощь науки, ибо при нынешних отношениях и она направлена против труда. Например, почти все механические изобретения, в особенности бумагопрядильные машины Харгривса, Кромптона и Аркрайта, были вызваны недостатком в рабочей силе. Усиленный спрос на труд всегда влёк за собой изобретения, которые значительно увеличивали силу труда и потому уменьшали спрос на человеческий труд. История Англии с 1770 г. до наших дней — непрерывное тому доказательство. Последнее крупное изобретение в бумагопрядении — сельфактор — было вызвано исключительно спросом на труд и ростом заработной платы; оно удвоило работу машин и тем наполовину сократило ручной труд, лишило половину рабочих работы и в результате этого понизило заработную плату другой половины; оно уничтожило сговор рабочих против фабрикантов и разрушило тот последний остаток силы, который ещё позволял труду выдерживать неравную борьбу против капитала (ср. д-р Юр, «Философия фабрики», т. II[185]). Экономист, правда, говорит, что в конечном результате машины выгодны для рабочих, так как они удешевляют производство и потому создают для своих продуктов новый, более широкий рынок и что, таким образом, машины, в конце концов, снова дают занятие рабочим, оставшимся без работы. Совершенно верно; но почему же экономист здесь забывает, что производство рабочей силы регулируется конкуренцией, что рабочая сила всегда давит на средства занятости, что, следовательно, к тому времени, когда должны наступить эти выгоды, опять окажется налицо избыточное число конкурирующих, ищущих работы, и тем самым выгода станет призрачной, тогда как невыгода — внезапное лишение средств существования для одной половины рабочих и падение заработной платы для другой — отнюдь не призрачна? Почему экономист забывает, что прогресс изобретений никогда не останавливается, что, стало быть, эта невыгода увековечивается? Почему он забывает, что при бесконечно возросшем в результате нашей цивилизации разделении труда, рабочий может существовать лишь в том случае, если он может найти применение своим силам на данной определённой машине для данной определённой частичной работы; что переход от одного занятия к другому, новому, почти всегда совершенно невозможен для взрослого рабочего?
Рассматривая влияние машинного производства, я прихожу к другой, более отдалённой теме — к фабричной системе; но у меня нет ни охоты, ни времени заниматься здесь её обсуждением. Впрочем, я надеюсь, что вскоре мне представится случай подробно разобрать отвратительную безнравственность этой системы и беспощадно разоблачить лицемерие экономистов, выступающее здесь в своём полном блеске[186].
Печатается по тексту журнала
Перевод с немецкого
Напечатано в журнале «Deutsch-Franzosische Jahrbucher», 1844 г.
Написано Ф. Энгельсом в конце 1843 — январе 1844 г.
Подпись: Фридрих Энгельс
ПОЛОЖЕНИЕ АНГЛИИ ТОМАС КАРЛЕЙЛЬ. «ПРОШЛОЕ И НАСТОЯЩЕЕ». ЛОНДОН, 1843{179}
Среди множества
Удивительно, до чего низко пали духовно и утратили свои силы высшие классы общества в Англии — те, кого англичанин называет «respectable people», «the better sort of people»{180} и т. д. Исчезла вся их энергия, вся деятельность, всё содержание; земельная аристократия занимается охотой, денежная аристократия ведёт записи в бухгалтерских книгах, а в лучшем случае заполняет свою праздную жизнь чтением столь же пустой и расслабляющей литературы. Политические и религиозные предрассудки передаются по наследству из поколения в поколение; всё достаётся теперь представителям этих высших классов легко, и им вовсе нет надобности, как в старые времена, беспокоиться о принципах; принципы, в совершенно готовом виде, неизвестно откуда слетаются к ним, когда они ещё в колыбели. Чего же им ещё надо? Каждый из них получил хорошее воспитание, т. е. без толку корпел в школе над римлянами и греками; к тому же каждый из них «респектабелен», т. е. владеет столькими-то тысячами фунтов стерлингов и, значит, ему не о чем больше беспокоиться, как только о подыскании себе жены, если у него её ещё нет.
И вот, наконец, готово чучело, которое люди называют выразителем «духа» времени. Откуда при такой жизни взяться духу? Более того, если бы он даже и появился, то где бы он нашёл себе пристанище? Здесь всё на китайский манер твердо установлено и размерено — и горе тому, кто преступит эти узкие рамки, трижды горе тому, кто восстанет против какого-либо старого достопочтенного предрассудка, и ещё в три раза большее горе, если этот предрассудок религиозный. Здесь на все вопросы существует лишь два ответа — ответ вигов и ответ тори, и эти ответы давно предписаны мудрыми обер-церемониймейстерами обеих партий; от вас не требуется никакого размышления и кропотливых исследований — всё подаётся в совершенно готовом виде: Дикки Кобден или лорд Джон Рассел сказал то-то, а Бобби Пиль или «герцог» par excellence{181}, т. е. герцог Веллингтон, сказал так-то — и делу конец.
Вам, добрым немцам, приходится из года в год слушать либеральных журналистов и депутатов, разглагольствующих о том, какими удивительными и независимыми людьми являются англичане, и доказывающих, что всё это порождено английскими свободными установлениями, — в таком розовом свете это представляется издалека. Прения в палатах парламента, свободная печать, бурные народные собрания, выборы, суд присяжных не могут не произвести впечатления на робкую душу Михеля, и, восхищённый, он принимает всю эту красивую видимость за чистую монету. Но ведь в конце-то концов воззрения либерального журналиста и депутата далеко ещё не поднялись на такую высоту, чтобы дать всеобъемлющий обзор развитию человечества или хотя бы только одной-единственной нации. Английская конституция в своё время была довольно хороша и сделала кое-что хорошее, а с 1828 г. она занялась лучшим делом, на какое была способна, а именно, начала сама себя разрушать[187]; что же касается того, что ей приписывает либерал, то этого-то она и не выполнила. Она не сделала англичан независимыми людьми. Англичане, т. е. образованные англичане, а по ним на континенте судят об английском национальном характере, эти англичане — самые презренные рабы в мире. Лишь неизвестная континенту часть английской нации, лишь рабочие, парии Англии, бедняки действительно достойны уважения, несмотря на всю их грубость и на всю их деморализацию. От них-то и придёт спасение Англии; они представляют собой ещё пригодный для творчества материал; у них нет образования, но нет и предрассудков, у них есть ещё силы для великого национального дела, у них есть ещё будущее. Аристократия же — а ныне она охватывает и буржуазию — исчерпала себя; весь запас идей, каким она располагала, вплоть до самых последних выводов уже израсходован и применён на практике, и её царство идёт быстрыми шагами к своему концу. Конституция — дело её рук, и ближайшим следствием этого дела было то, что конституция опутала своих же творцов сетью установлении, которые сделали невозможным какое-либо свободное проявление духа. Господство общественных предрассудков везде и повсюду является первым следствием так называемых свободных политических установлении, и это господство в политически наиболее свободной стране Европы, в Англии, ощущается сильнее, чем в какой-либо другой стране, за исключением Северной Америки, где общественный предрассудок в силу закона Линча узаконен как власть в государстве. Англичанин пресмыкается перед общественным предрассудком, ежедневно приносит себя ему в жертву, — и чем он либеральнее, тем покорнее повергается он ниц перед этим своим кумиром. Но общественный предрассудок в «образованных кругах» бывает либо торийским, либо вигским; в крайнем случае — радикальным, но этот последний уже не считается признаком хорошего тона. Побудьте хоть раз среди образованных англичан и скажите, что вы чартист или демократ, — они усомнятся, в здравом ли вы уме, и будут избегать вашего общества. Или попробуйте заявить им, что вы не верите в божественность Христа, — и вы преданы и проданы; признайтесь откровенно, что вы атеист, — и на следующий день они сделают вид, что не знакомы с вами. И если независимый англичанин действительно начинает думать, — а это случается с ним довольно редко, — и сбрасывает с себя оковы предрассудка, впитанного с молоком матери, даже и тогда у него не хватает мужества свободно высказать своё убеждение, даже и тогда он лицемерно выступает перед обществом как приверженец такого мнения, которое, по крайней мере, считается терпимым, и доволен, если ему хотя бы изредка удаётся с глазу на глаз откровенно побеседовать с единомышленником.
Итак, образованные классы в Англии глухи ко всякому прогрессу, и лишь под натиском рабочего класса они несколько приходят в движение. Нельзя ожидать, чтобы ежедневная литературная пища этих одряхлевших образованных классов выглядела бы иначе, чем они сами. Вся фешенебельная литература вращается в заколдованном кругу и так же скучна и бесплодна, как и само пресыщенное и выдохшееся фешенебельное общество.
Когда «Жизнь Иисуса» Штрауса и слава о ней пересекли канал, то ни один благопристойный человек не осмелился перевести книгу, ни один видный издатель — напечатать её. Наконец, какой-то социалистический lecturer (для этого специального агитаторского термина не существует немецкого слова), т. е. человек самого нефешенебельного общественного положения, перевёл её, мелкий типограф, социалист, напечатал её отдельными выпусками, каждый ценой в пенни, и рабочие Манчестера, Бирмингема и Лондона оказались в Англии единственной читательской публикой для Штрауса.