Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
— Еще потерпи!
Голубев дернулся всем телом от острой боли, но боль почти мгновенно перестала быть острой. Хирурги что-то заговорили наперебой, весело, громко. Операция шла к концу.
— Ну, удалили твой аппендикс. Сестра, покажите больному его мясо. Видишь? — Сестра поднесла к лицу Голубева змееобразный кусочек кишки размером с полкарандаша.
— Инструкция требует показать больному, что разрез сделан недаром, что отросток действительно удален, — объяснял хирург вольнонаемному своему ассистенту. — Вот для вас и практика небольшая.
— Я вам очень благодарен, — сказал вольнонаемный врач, — за урок.
— За урок гуманности, за урок человеколюбия, — туманно выразился хирург, снимая перчатки.
— Если что-нибудь такое — вы меня обязательно вызывайте, — сказал вольнонаемный врач.
— Если что-нибудь такое — обязательно вызову, — сказал хирург.
Санитары,
— Фраерюга, — прохрипел разочарованно человек, закрывая лицо Голубева одеялом. — Фраерюга. Нет людей.
Но Голубев, отогнув одеяло бессильными своими пальцами, поглядел на человека. Этот человек знал Голубева, и Голубев знал его. Бесспорно. Но не торопиться, не торопиться узнавать. Нужно хорошо вспомнить. Вспомнить все. И Голубев вспомнил. Человек с прической под бокс был… Вот человек снимет у окна рубашку сейчас, и Голубев увидит на его груди клубок переплетающихся змей. Человек повернулся, и клубок переплетающихся змей явился перед глазами Голубева. Это был Кононенко, блатарь, с которым Голубев был вместе на пересылке несколько месяцев назад, многосрочник-убийца, видный блатарь, который несколько лет уже «тормозился» в больницах и следственных тюрьмах. Как только приходил срок выписки, Кононенко убивал на пересылке кого-нибудь, все равно кого, любого фраера — душил полотенцем. Полотенце, казенное полотенце было любимым орудием убийства у Кононенко, его авторским почерком. Его арестовывали, заводили новое дело, снова судили, добавляли новый двадцатипятилетний срок ко многим сотням лет, уже числящимся за Кононенко. После суда Кононенко старался попасть в больницу «отдохнуть», потом снова убивал, и все начиналось сначала. Расстрелы блатарей были тогда отменены. Расстреливать можно было только «врагов народа», по пятьдесят восьмой.
«Сейчас Кононенко в больнице, — размышлял Голубев спокойно, — а каждая клетка тела радостно пела и ничего не боялась, веря в удачу. — Сейчас Кононенко в больнице. Проходит больничный «цикл» зловещих своих превращений. Завтра, а может быть, послезавтра по известной программе Кононенко — очередное убийство». Не напрасны ли все стремления Голубева — операция, страшное напряжение воли. Вот его, Голубева, и придушит Кононенко как очередную свою жертву. Может быть, не нужно было и уклоняться от отправки в каторжные лагеря, где прикрепляют «бубновый туз» — прикрепляют пятизначный
Койка Голубева была у окна. Напротив него лежал Кононенко. А у двери, ногами в ноги Кононенко, лежал третий. И лицо этого третьего Голубев видел хорошо, ему не надо было поворачиваться, чтобы увидеть это лицо. И этого больного Голубев знал. Это был Подосенов, вечный больничный житель.
Открылась дверь, вошел фельдшер с лекарствами.
— Казаков! — крикнул он.
— Здесь! — крикнул Кононенко, вставая.
— Тебе ксива, — и передал сложенную в несколько раз бумажку.
«Казаков?» — билось в мозгу Голубева неостановимо. Но ведь это не Казаков, а Кононенко. И внезапно Голубев понял, и на теле его выступил холодный пот.
Все оказалось гораздо хуже. Никто из трех не ошибался. Это был Кононенко — «сухарь», как говорят блатные, принявший на себя чужое имя и под чужим именем, именем Казакова, со статьями Казакова, «сменщиком» положен в больницу. Это еще хуже, еще опасней. Если Кононенко только Кононенко, его жертвой может быть Голубев, а может и не Голубев. Тут есть еще выбор, случайность, возможность спасения. Но если Кононенко — Казаков, — тогда для Голубева нет спасения. Если только Кононенко заподозрит — Голубев умрет.
— Ты что, встречал меня раньше? Что ты на меня смотришь, как удав на кролика? Или кролик на удава? Как это правильно говорится по-вашему, по-ученому?
Кононенко сидел на табуретке перед койкой Голубева и крошил бумажку-ксиву своими жесткими крупными пальцами, рассыпая бумажные крошки по одеялу Голубева.
— Нет, не встречал, — прохрипел Голубев, бледнея.
— Ну, вот и хорошо, что не встречал, — сказал Кононенко, снимая полотенце с гвоздя, вбитого в стену над койкой и встряхивая полотенцем перед лицом Голубева. — Я еще вчера собрался удавить вон этого «доктора», — он кивнул на Подосенова, и на лице того изобразился безмерный ужас. — Ведь что, подлец, делает, — весело говорил Кононенко, указывая полотенцем в сторону Подосенова. — В мочу — вон баночка стоит под койкой — подбалтывает собственную кровь… Оцарапает палец и каплю крови добавляет в мочу. Грамотный. Не хуже докторов. Заключительный лабораторный анализ — в моче кровь. Наш «доктор» остается. Ну, скажи, достоин такой человек жить на свете или нет?
— Не знаю, — сказал Голубев.
— Не знаешь? Знаешь. А вчера — тебя принесли. Ты со мной на пересылке был, не так ли? До моего тогдашнего суда. Тогда я шел как Кононенко…
— В глаза я тебя не видел, — сказал Голубев.
— Нет, видел. Вот я и решил. Чем «доктора» — тебя сделаю начисто. Чем он виноват? — Кононенко показал на бледное лицо Подосенова, к которому медленно-медленно приливала, возвращаясь обратно, кровь. — Чем он виноват, он свою жизнь спасает. Как ты. Или, например, я…
Кононенко ходил по палате, пересыпая с ладони на ладонь бумажные крошки полученной записки.
— И сделал бы тебя, отправил бы на луну, и рука бы не дрогнула. Да вот фельдшер ксиву принес, понимаешь… Мне надо отсюда быстро выбираться. Суки наших режут на прииске. Всех воров, что в больнице, вызвали на помощь. Ты жизни нашей не знаешь… Ты, фраерюга!
Голубев молчал. Он знал эту жизнь. Как фраер, конечно, со стороны.
После обеда Кононенко выписали, и он ушел из жизни Голубева навсегда.
Пока третья койка пустовала, Подосенов успел перебраться на край койки Голубева, уселся ему в ноги — и зашептал:
— Казаков обязательно нас удавит, обоих удавит. Надо сказать начальству…
— Пошел ты к такой-то матери, — сказал Голубев.
1964
Мой процесс
Нашу бригаду посетил сам ФЕДОРОВ [6] . Как всегда при подходе начальства, колеса тачек закрутились быстрее, удары кайл стали чаще, громче. Впрочем, немного быстрее, немного громче — тут работали старые лагерные волки, им было плевать на всякое начальство, да и сил не было. Убыстрение темпа работы было лишь трусливой данью традиции, а возможно, и уважением к своему бригадиру — того обвинили бы в заговоре, сняли бы с работы, судили, если бы бригада остановила работу. Бессильное желание найти повод для отдыха было бы понято как демонстрация, как протест. Колеса тачек вертелись быстрее, но больше из вежливости, чем из страха.
6
Федоров — старший оперуполномоченный НКВД.