Собрание сочинений. Том 4. Повести
Шрифт:
— Мужики! Себя не жалеть — работать! Так-то!
И мужики соглашаются, не перечат.
Матвей сидит за столом, давит окурки под чугунным младенцем, подымать мужиков на работу — обязанность Пийко Лыкова.
Собралась в кучу деревенская голь. Каждый мечтал о своей земле. На вот землю — твоя!
Моя?.. Ан нет, маленькая поправочка — наша.
Земля общая, все на ней равны. Все равны, и ты снижаешь усердие, равняешься на того, кто тебе не равен. Но и тот не из последних, и он оглядывается на тех, кто силой пожиже, подравнивает себя, подравниваешься и ты. День за
На Березовский клин наряжены пахать Федька Самоха и Гришка Кочкин. Кони брошены в борозде, Федька с Гришкой греют животы на солнышке. Попробуй на них прикрикнуть, пошлют по матушке самого Матвея-председателя, а уж Пийко-то и совсем не постесняются.
Пийко не совестит, не кричит, не разоряется, он весел и ласков:
— Жирок нагуливаете, ребятушки? Ну лежите, лежите, а я поработаю.
«Ребятушки» не успеют поднять очумевшие от дремы головы, а уж Пийко идет за плугом, отваливает пласт… Посидят, похлопают глазами, станет неловко:
— Эй, Пийко! Катись по своим делам!.. Мы ведь на минутку, мы — так…
— Вижу — как. На Тулупова ломали по-другому.
— Да ладно тебе.
И Пийко бежит рысцой дальше. И когда, обежав всех, является в правление, пыльный, потный, пахнущий землей, навозом, лошадьми, Матвей Студенкин встречает его вопросом:
— Ну, как там?
— Порядочек! — физиономия в красной парноте, голубые глазки в усмешечке.
Порядочек? Ой нет!
Пахали и сеяли — мучились, засеяли половину земли. Косили — мучились: ни «живой» телеги, чтоб вывезти сено, ни целого хомута.
Мучились, убирая тощий урожай.
Сник веселый Пийко Лыков, рад бы оставить руководящую должность — пила-растируха кормила лучше. А зимой пали три лошади.
Левка Ухо, сжимая голову руками, лил пьяные слезы на свои счетоводческие бумаги:
Извела меня кручина, Подколодная змея…Он уже никогда не бывал трезв.
Коммуна гибла от бедности.
Один только Матвей Студенкин не терял головы. Он читал. Читать-то умел, а вот писать — только свою фамилию под бумагами.
Матвей читал газеты. Газеты же призывали к наступлению на кулака, но по-разному — одни требовали крайних мер, другие остерегали от перегибщиков.
Матвей откладывал газеты в сторону, просил заложить рессорную пролетку, принадлежавшую не так давно Ивану Слегову; лошадь обряжалась в сбрую, с бубенцами, с медными бляшками — тоже слеговскую, — и председатель отправлялся в район, к начальству, утрясать вопросы.
В районе ясных указаний не давали, кидали скупое:
— Ждем решений.
— До кой поры ждать? Нас мироеды с костьми слопают.
— Скоро съезд партии…
Пятнадцатый съезд ВКП(б) собрался в декабре. С отчетным докладом выступал генсек Сталин, он сказал: «Не правы те товарищи, которые думают, что можно и нужно покончить с кулаком в порядке административных мер, через ГПУ: сказал, приложил
Взять Петра Гнилова «экономическим порядком», а как тут возьмешь, когда он, Гнилов, едва ли не богаче всей коммуны. И есть еще Ефим Добряков, есть Митька Елькин — та компания. Да если они возьмутся, то «экономическим порядком» все село узлом свяжут, никто и не брыкнется.
Матвей угрюмо давил окурки о крылатого младенца, но в район ездить не перестал. Ездил от нечего делать, не надеялся сговориться.
Однако Сталин, видать, знал, как действовать, — слова словами, а дело делом. После одной поездки Матвей привез плакат, повесил у себя над головой. На плакате нарисован жирный, бородатый, звериного вида кулак с обрезом, стояла надпись: «Ликвидируем кулачество как класс!»
Матвей вызвал своего заместителя Пийко:
— Собери всех по селу с мала до велика. Говорить буду.
Собрались стар и млад — тревожное в воздухе, каждому хотелось узнать, что это привез Матвей Студенкин? В тулуповской горнице, что там яблоко, лущеное семечко упади — до полу не долетит.
Матвей выступал часто, ни одного собрания не проходило без того, чтобы не толкал речугу, не призывал до хрипоты к сознательности. Но эта его речь не походила на обычные.
В те дни он простыл, до прокуренных усов туго обмотан бабьим платком, голос сиплый, лицо темное, глаза сухо и зло поблескивают под изборожденным морщинами лбом.
— Хреновы наши дела в коммуне! — сипел он. — Хуже надо, да некуда. Тонем, братцы, скоро на дно сядем…
И в набитой горнице наступила погребная, бросающая в озноб тишина, даже скамьями скрипеть перестали. Шутка ли, сам начал с того — коммуна тонет, садится на дно. Сам председатель Студенкин!
А Матвей рвал эту тишину простуженным голосом:
— Нам — хреново, не на чем пахать, нечем сеять, а вокруг коммуны?.. А?.. Со сторонки на нас смотрите да похихикиваете, что вам, лошади у вас гладкие, справа добрая, семена в закромах! Кто вы в сравнении с нами, коммунарами? Богачи! А для чего революцию делали?.. А?.. Мы потопнем, пузыри пустим, а вы дальше поплывете?.. Нет, землячки, не пройдет такой номер! Мы вот что вам скажем: революция-то не кончена! Эй! Слышишь меня, Петр Гнилов? А ты, Елькин Митрий, слышишь? А Добряков Ефим здесь ли?.. Слышите вы, справные хозяева?..
После этого собрания Матвея пытались убить.
Он приказал жене истопить баню:
— Простыл шибко. Ужо толком попарюсь, может, полегчает.
Жена ушла управляться, а он прилег и заснул.
Он спал так крепко, что не слышал, как со всего села с гвалтом сбегался к его дому народ.
— Мам-ка-то! Мам-ка!..
Вскинулся:
— Ты чего?
Сынишка у изголовья, в полутьме на бледном лице виден лишь раскрытый рот, хватает воздух, цепляется руками за рубаху: