Собрание сочинений. Том 5
Шрифт:
Эттли запрещает говорить о мире в Лондоне, Трумэн — в Вашингтоне, Макартур запрещал в Токио, а Берлин, былому гитлеровскому облику которого они до сих пор упрямо подражают, Берлин — борец за свободу!
В майские дни 1950 года он собрал в невиданном количестве немецкую молодежь. Он пригласил для работ сессию Всемирного Совета Мира и, наконец, в марте 1951 года гостеприимно открыл двери европейской конференции рабочих против ремилитаризации Германии, став, таким образом, одним из боевых штабов рабочих европейских стран.
Вырос и становится на ноги новый Берлин — первая столица первой подлинно
Спустя месяц после слета мне снова пришлось быть в Германии, и я прежде всего поинтересовался, что дал стране молодежный слет, поднял ли он на борьбу за мир новые сотни тысяч молодых сердец.
— Да, — ответили мне, — слет сделал великое дело. Он оказался смотром сил молодежи, ее резервов и возможностей. После слета молодежь развернулась вовсю.
В самом деле, заметно больше стало молодежи на городских улицах, в театрах, в музеях, на всяческих демонстрациях, в науке, в труде. Точно гурьбой вбежала она в жизнь, да так и осталась на виду у всей страны.
Мне лично жизнь приготовила встречу совершенно необыкновенную и исключительно сложную, вероятно единственную в своем роде. Я не упоминал бы о ней, если бы она не имела принципиального значения, если бы не касалась отношения ко всему советскому искусству. В Берлине, в кинотеатре «Бабилон», шла премьера второй серии «Падения Берлина». Случилось так, что нужно было выступить перед началом сеанса и рассказать собравшимся, как создавался фильм и какие задачи стояли перед режиссером М. Э. Чиаурели и мною, когда мы начинали работу.
Мне, как одному из авторов сценария, предстояло выступить перед аудиторией, которая если не целиком, то уж во всяком случае в значительном большинстве пережила описанное в кинофильме падение своей столицы. Аудитория не участвовала в съемках фильма, но участвовала в событии, являющемся финалом фильма. Кто она, эта аудитория? Союзник или противник? Для многих из сидевших в зале падение Берлина, возможно, являлось и личным, и имущественным, и классовым падением, а потому и наш фильм «Падение Берлина» мог явиться для них враждебным.
Но, повторяю, сложилось так, что не выступить я не мог, и отправился в этот «Бабилон», сам еще не зная, что буду говорить.
Я представлял, как выхожу на сцену и, глядя на публику, произношу:
«Господа!.. Я и режиссер Михаил Чиаурели написали сценарий, по которому Чиаурели поставил потом фильм. Его вы сейчас увидите. Мы ставили перед собой задачу — попытаться проанализировать события прошедшей войны и крах гитлеризма и показать неизбежность этого краха. Мы были бы рады получить ваши замечания и пожелания…» Да нет, что я! Какие замечания и пожелания? Я же не в Москве! Я ведь нисколько не застрахован от того, что где-нибудь в десятом или одиннадцатом ряду партера не сидит последний или предпоследний из гитлеровских могикан, и ведь не ему же в самом деле предоставляется право поправлять или, тем более, критиковать кинофильм! Но тогда что же говорить? Или, может быть, так: «Друзья! Я был бы рад выслушать, насколько точно и верно удалось нам…» Да нет… опять не то.
Пока я сочинял речь за речью, машина подкатила к зданию кинотеатра. У кассы (было часов шесть-семь вечера)
Не помню, как я с кем-то здоровался, как шел темным коридором за экран и как выжидал там, пока меня выпустят на эстраду.
Рядом со мной стояла девушка в голубой блузе, лет шестнадцати — семнадцати, с большим букетом цветов, который она должна была, оказывается, преподнести мне тотчас после моей речи. Я взглянул на нее и совершенно обмер — она плакала, губы ее беззвучно шевелились, и когда она успевала вытереть слезы, я видел, как ее красные испуганные глаза ободряюще глядели на меня.
Нет, я не мог ошибиться — она, безусловно, ободряла меня. Я оглянулся, ища переводчика, но было уже некогда, девушка сжала мне локоть, и я вышел.
Я начал говорить, представьте себе, совершенно спокойно. Та секунда, когда эта взволнованная девушка, которой, может быть, впервые предстояло выйти перед тысячью людей и сказать что-то хорошее советскому писателю, одному из создателей произведения, где показано, как горит и гибнет ее родной город, — та секунда все перевернула в моей душе. Если она держится так, чего же волноваться мне? Она ведь не решала — преподнести мне букет или убежать. Нет, она твердо хотела преподнести мне цветы и хотела, чтобы все прошло замечательно, и боялась, что я, может быть, не знаю, не чувствую, что все обязательно будет хорошо. Ома ободряла меня, как своего соратника.
Когда после краткого слова, в которое, как мне кажется, я вложил как можно больше теплоты, девушка подошла ко мне с букетом, левая ладонь ее до белизны сжималась от напряжения. Теперь она не глядела на меня, а всматривалась в глубину темного зала, как бы там и только там ища поддержки и сочувствия тому, что она говорила сухими, потрескавшимися и побелевшими губами. Из всего того, что она сказала мне, я на всю жизнь запомнил одну фразу:
— Спасибо, что вы помогли нам, немецкой молодежи, бороться с остатками нацизма!
И тут опять волнение охватило меня, и я принял букет, глядя на девушку такими же, как, должно быть, у нее, красными и ничего не видящими глазами, потряс ее худенькую, выпачканную в чернилах руку, приколол к ее блузке ярко-красную гвоздику, и мы вместе с ней, как два бойца одного сражения, покинули сцену под аплодисменты и возгласы:
— Да здравствует Сталин!
В этом не было ничего неожиданного, необъяснимого.
То, чему оказался свидетелем большой зал «Бабилона», не могло произойти ни в 1938, ни в 1941, ни даже в 1945 году.
Только разгром нацизма, дополненный пятью годами демократических преобразований и дружбы с Советским Союзом, мог породить день, когда юная девушка Берлина поблагодарит советское искусство за помощь, оказанную ее поколению.
И, конечно, такой день и такую встречу только и можно было понять в свете великого возгласа:
— Да здравствует Сталин!
Это — приветствие нового человечества, объединяющее людей всех стран и наций во имя торжества жизни.
Дружественное отношение к Советскому Союзу чувствуется не только в Берлине, но и во всех землях Германской демократической республики.