Собрание сочинений. Том 6. На Урале-реке : роман. По следам Ермака : очерк
Шрифт:
— Сапоги!.. — Наследиха вспомнила ноги Пашки, расклеванные цыпками, посмотрела на Митю, который, сгорбясь, словно старик, сидел на нарах, укутанный всяким тряпьем. — Видно, нашим ребятам век ходить в опорках.
— Не тужи, Евдокея! — Дед Арефий бросил у печки охапку нарубленного хвороста, бодрясь, выпрямился. — Наши ребята — орелики! Дай-ка срок, выправятся — полетят! Вот только бы Дутову морду набить…
— Набил один такой! Где дровами-то разжился?
— Пашка с Гераськой из поймы возик на санках приволокли.
— Сегодня в паровозосборочном будем обсуждать
— Дай бог! — Наследиха истово перекрестилась, выглянула в сенцы. — Пашка-то где? Чай, обморозился, пострел.
— К Тураниным побег…
Ефим Наследов причесался, расправил усы. Строго смотрели на него из маленького зеркала бледно-голубые льдинки — глаза, горбатый нос заострился от худобы.
«Отощал ты, кум! — мысленно сказал себе слесарь. — Это вражинам нашим шутя борьба достается. Наели рожи, и впрок у них всего напасено… У Фросиного свекра амбары, поди-ка, от хлеба ломятся, и скота — не счесть! При мысли о слезах дочери снова шевельнулось, заныло в сердце сожаление о слишком крутом разговоре с нею. Но Ефим поборол слабость, твердо подумав: — Теперь вопрос родства теряет значение. Теперь главное — за кого ты…»
Народу в паровозосборочном набилось — не протолкнуться.
Мальчишки — Пашка и Гераська — с трудом протиснулись вперед, поближе к мосту «тележки» Дина, подающей на ремонт паровозы. Она служила и трибуной для ораторов, а во время праздничных молебнов — амвоном для церковной службы.
— Кам-форт, как в английском клубе! — сказал Харитон, присев на край моста.
— Чего это? — заинтересовался Гераська, беззастенчиво рассматривая новый красный рубец на щеке Харитона. «Крепко урезал его атаман!»
— Клуб-то? — Харитон весело кивнул на слесаря, бывшего официанта, высланного в Оренбуржье в девятьсот пятом, после восстания на Пресне. — Вот он говорит: есть такой дом в Москве, где собираются только графья да князья. Баб туда не пущают. Прислуживают господам лакеи в белых перчатках, подают им шампанское и улиток живых.
У Гераськи забавно раскрылся рот, а Пашка шепнул ему сквозь смех:
— Чего в твоем календаре об этом брешут?
— Про улиток там не сказано. А в перчатках господа и военные начальники цельный день ходют. И дома тоже. Видно, брезговают всем.
— Брезговали бы, так улиток не жрали!
— Верно. — Харитон легонько поддел пальцем и без того вздернутый нос братишки. — Богатый врет — никто его не уймет. А где вы трепались целый день, неразлучные?
Пашка не успел похвалиться дровами: какой-то тип, вскочив на платформу поста, крикнул:
— Давайте кончать забастовку, братцы! Дутов через газету обратился к нам: выходите на работу — сразу получите хлеб, деньги, дрова.
На подстрекателя зашикали, раздался свист, громкие возгласы:
— Пускай атамана раздует горой от хлеба!
— Выдюжим без подачек!
— Уральцы и волжане нам помогут!
Только когда стали читать наказ будущим делегатам к Ленину, в громадном цехе водворилась
«Вот я бы прошел! Меня бы да Гераську — мы бы проскочили. И передать письмо Ленину смогли бы не хуже стариков», — думал Пашка, но предложить свою кандидатуру не посмел. Очень уж торжественно настроены рабочие: как раз дадут по ушам!
— Зря я все-таки постеснялся попроситься в делегаты, — сказал он Гераське после митинга. — Не договорились мы с тобой, а тут сразу даже голова вскружилась.
— Был бы наш Костя дома — он за нас замолвил бы словечко.
Гераська очень скучал по брату. После Костиного отъезда в Тургайские степи, похожего на бегство, он рассердился на Фросю: с Дутовым надо бороться, а ее, видите ли, любовь одолела! Из-за этого Костя сбежал из дома в киргизские аулы. Он, конечно, и там будет драться с казаками, но куда как хорошо было бы вступить с его помощью в Красную гвардию.
В это время Дутов тяжелыми шагами ходил по своему кабинету; насупив брови, зло бубнил:
— Требуют… Требуют!.. Тре-бу-ют!
С силой оторвал набрякшие пальцы от ремня портупеи и, словно пробуя, бросил ладонь на эфес шашки.
«Рубить беспощадно! Неведомо когда успели стакнуться, голодранцы. Но одно дело круговая порука, чтобы выжать высокую оплату, а теперь забастовали, требуя выпустить из тюрьмы политических преступников. По самому больному месту бьют — по транспорту! Железную дорогу остановить — удар по всем военным мероприятиям, однако уступить и выпустить арестованных — подрыв власти атамана и доброй славы его».
Посмотрев на себя как бы чужими глазами, Дутов окончательно утвердился в решении — не уступать ни в коем случае.
«Ну, в самом деле. С одной стороны, цвет России и ее опора — казаки, с другой — разный сброд. А ставится вопрос: кто кого? Смешно! Да, смешно и дико, если бы не победа такой же голытьбы в Питере и Москве, почти по всей империи Российской. И верховодит у них штатский, ничем, кроме каторжного прошлого, не знаменитый человек — Ленин…»
Дутов вспомнил митинги в Петрограде, невысокого, большерукого и большелобого оратора на трибуне, покоряющие интонации и мягкую картавинку в его необычном голосе и снова ощутил озноб лютой ненависти.
В последнее время атаман опять отдалился от семьи, дни и ночи проводил в штабе. Дочери-гимназистки и шестилетний сын находились всецело на попечении матери, образованной, домовитой женщины. Девочки ездят в гимназию на машине, отношение к ним всюду самое предупредительное, но сына он хотел бы воспитать сурово, по-спартански, чтобы вырос настоящий казак. Только некогда заняться им, а женское воспитание, как известно, изнеживает мальчиков.
Дутов нахмурился, резко нажал кнопку звонка.