Собрание сочинений. Том 6
Шрифт:
Они стали оттеснять колхозниц от вагонов, и над платформой поднялся плач и крик.
Подошли поближе и казаки.
— Слушайте меня… Кто хочет взять ребенка на воспитание… Да слушайте меня, чорт возьми!.. Должен явиться к нам в интернат, — прокричала казачкам руководительница эшелона, маленькая, хлопотливая старушка в больших роговых очках.
— Иди ты сама… в интернат! — под общий смех крикливо ответила ей Колечко, и казаки, гурьбой столпившиеся на платформе, поддерживали ее. — Я себе выбрала… Петр! — кричала она. — Чи не прокормим,
— Скажет тоже, интернат… — шумели казаки. — Шо ему тот интернат. В дому, как ни говори, всегда сытней. Сама и доглядит, сама и спать уложит. Раз ей дитё приглянулось, можете не беспокоиться, такому дитю того не съесть, что она подаст…
Но педагоги не могли позволить разобрать детей по рукам и продолжали спорить.
Отталкивая обступивших ее руководителей, Колечко доказывала свое:
— Шо я, здоровенького беру? Я извиняюсь с вашим интернатом, я знаю, кого выбрать. Вы разве выкормите такого? Заморите. Клянусь святым крестом, заморите. А у меня не помрет, брешете. У меня доси ни одного не померло, а уж какие годы прожили… Спросите людей. Да вот старик мой тут, не даст соврать. Да вот и сын мой, глядите… Ишь казачина!
Миша, испуганный суетой и громкими криками, исподлобья глядел на тараторящую Анну, и трудно было сказать — нравилась ли она ему.
Пожалуй, он побаивался ее и, наверно, ему не хотелось расставаться с ребятами и уходить в чужую станицу, но все же казачка была ему любопытна.
— Тетя, а вы правда казачка? — спросил он ее слабым голосом.
— Ну, бачите!.. Опанас Иванович, Петр, бачите вы, як до меня ребенок прикасается? Он же с умом, слава богу… Казачка я, Мишенька, самая казачка, милок. Со мной не бойся.
И кто знает, чем бы все это кончилось, если бы поезду не настало время отходить.
Едва оторвали от сторожихи девочку лет восьми, от двух молодых казачек — мальчика на костыле, и они, держась за его жалкий, домашней работы костылик, все еще пробовали уговорить начальство.
Ахая и причитая, Колечко побежала рядом с вагоном, из окна которого выглядывал Миша.
— Казачишко ты мой бесталанный, — кричала она, задыхаясь, и отпихивала руками встречных, чтобы не дать вагону обогнать себя. — Хмелиночка моя бедная… ты гляди, внучек, другим не давайся. Не давайся другим. Приеду.
Когда Миша дружелюбно помахал ей тоненькой ручкой, она остановилась, перевела дух и сказала, повеселев:
— Вот уж и привык до меня, сиротинка… Был бы он румяный, так на что он мне сдался. Я за то и беру, и каждая за то берет, что больной да хилый. А мне чем больней да слабей, тем сердцу верней…
Она помахала рукой вслед поезду, словно погрозила ему и, так как была еще возбуждена, продолжала:
— Мне дай такое, чтоб оно умирало, а вот — брешешь — в моих руках выживет. Живо будет, и сыто будет, и счастье свое найдет.
Она
— А чтоб тебе, Анька! — сказал Петр Колечко и поцеловал ее при всех. — Стара, небога, а за дитей скачешь, як та: молодичка.
— Ты, кума, любого казака стоишь, — сказал Опанас Иванович.
Жаль было только, что ребят все-таки не разобрали по хатам. Было бы в этом что-то необыкновенно доброе и такое же хорошее, как и то, что они сами ехали на фронт.
А Опанасу Ивановичу даже подумалось, что, может быть, он совершенно напрасно едет воевать и, пожалуй, было бы правильнее остаться дома, взять к себе пяток ленинградцев и начать новую семью, какой еще не было.
…Долго ехали казаки молча.
Долго стояла перед их глазами картина детского поезда, и, улыбаясь, они снова переживали и погоню казачек за детьми, и растерянность педагогов, и веселое удивление самих ребят.
Казаки часто отдыхали вблизи ручьев, в тени дубовых деревьев. Трудно было им ехать.
Но трудней, чем старикам, было Ксене.
Они покидали станицы, чтобы разделить боевую славу с товарищами и как бы возвращались к дням своей молодости, овеянной войнами, она же ничего не видела впереди. Все, чем обладала она в свои шестнадцать лет, было дома, при себе, — родная хата, подруги и Коля Белый, без которого жизнь ей показалась лишенной смысла и огня и который тоже самое говорил о своей жизни без Ксени.
Все хорошее должно было начаться именно у себя дома, а не на стороне. Ехать сейчас с дедом — это делать лишний крюк в сторону от своего счастья, — казалось ей.
Кроме того, Ксеня впервые в жизни села на коня, и хотя был он тихий, резонный, ужасно боялась его и слезала не на левую сторону, — как бы должно, а на правую, и повод держала обеими руками, как вожжи, так что дед честил ее всю дорогу, замолкая только на привалах. Что делать! Не для войны растили Ксеню, не для скачек, думали, что, окончив десятилетку, поступит она в сельскохозяйственный институт, чтобы вернуться из него садоводом. Ксеня росла не по казачьему заведению.
Казаки отдыхали часто и к станице, где назначен был сбор добровольцев со всех районов, подъехали в начале вечера, красиво ложившегося фиолетовыми тенями на золотисто-зеленеющие луга и озими.
Станица началась сразу всей полнотой жизни, точно с разбега остановилась на всем скаку, грудью ударившись о берег реки. Не успели казаки миновать первые хаты вдоль шоссе, сразу перешедшего в улицу, как их окружила кутерьма станичного вечера.
Колхозная кузница гремела, что соборная колокольня в праздничный день. Человек шесть кузнецов возились у наковален, поставленных на вольном ветру перед сараем, где багровел горн и похрипывали старые мехи.
— Здорово, земляки! — степенно произнес Опанас Иванович, подъезжая.