Собрание военных повестей в одном томе
Шрифт:
– О фройлен! Могу это сделайт.
Катя секунду медлит. Округлив глаза, испытующе смотрит на немца, затем глаза ее, заметно наливаясь гневом, сужаются:
– Ах ты, шкуродер проклятый! Набил на людях руку!
– Ладно, ладно! Пусть! – обрывает ее сержант. – Давай делай, арбайт, Ганс.
– Нехай повозится, чего там, – замечает санитар. – Держи финку.
Он достает из кармана кривой садовый нож на цепочке, отцепляет и отдает его немцу. Тот с готовностью приседает на колени и при свете из печи прямо на полу начинает свежевать тушки.
– Айн
Мы все с любопытством следим, как он надрезает задние лапки, распарывает кожу и, словно чулок, снимает с тушки мягкую влажную шкурку. Сержант с койки похваливает:
– О, правильно, Гансик! Покажи класс. Сразу видать: спец! А то обленились, распанели на войне. Колхознички, мать вашу за ногу!..
Катя хмурит брови, наблюдая за ловкими движениями рук немца. Светлые отросшие волосы на его голове рассыпаются, и он оттопыренным большим пальцем то и дело откидывает их назад.
– Ага, гляди ты! Молодец! И тут мастер, – говорит кто-то из угла.
– Рукастый!
– Потому что работяга. Не то что вы, – говорит сержант. – Вот смотри, какую мне трубку подарил.
С озорной улыбкой на широком лице он показывает замысловато изогнутый мундштук с мефистофельской головкой на конце, повертывая его так, чтобы все видели. Но подарил – это уже слишком. Конечно, сержант взял его сам.
– Айн момент, фройлен! – бодро приговаривает немец. – Дас ист кароши братен. Жаркёя.
– Жаркое! Смотри, понимает! – восхищаются в углу.
– А что ж ты думал! Мало нашего добра пережарили за три года? Научились.
– Буде, не ворчи. Он хороший.
– Все они хорошие. Вот налетят под утро, так одни головешки останутся, – рассудительно говорит кто-то возле перегородки.
В углу вскидывается на соломе спеленатый бинтами обгорелец:
– Доктор! Доктор тут есть?
В хате все умолкают при виде этого белого, как привидение, всего в бинтах человека.
– Доктора нету, – говорит Катя. – Он оперирует. А что вам?
– Выбраться отсюда. Сколько можно ждать?
– Сказали, утром.
– Что значит – утром? – раздражается обгорелый. – Майора вон когда увезли!
– А майора в авиаторский госпиталь. Он – летчик, – говорит на кровати сержант.
– Летчик? Я тоже летчик. Вы что – не видите? Я обгорел! Отправляйте и меня.
Все неприятно молчат. Действительно, это не шутка, если обгорела половина кожи. К тому же – летчик. Летчиков мы уважаем. Было бы на чем везти, наверно, каждый уступил бы ему свое место.
– Ладно, потерпите немного. Вот скоро крольчатины наварим, – примирительно говорит Катя и прикрикивает на немца: – А ну, Гитлер, шевелись живей!
Но немец и так усердствует, даже вспотел. Нашей болтовни он не слушает – все его внимание сосредоточено на деле. Пожалуй, он неплохой дядька. Правда, как почти и все пленные, несколько глуповат с виду, потому что не понимает по-нашему. А так прост и услужлив, легок на руку и охоч к работе. Видно, отвоевался Фриц, и теперь, должно быть, пробуждается в нем человек, мирный обыватель, работяга. Что ж – пусть! Мы добрые, расстреливать его не будем, а доброта тоже своего рода оружие.
Глава тринадцатая
Вкусно пахнет отварной картошкой и мясом. Катя, склонившись над казанами, раскладывает картошку в котелки, миски и даже пустую каску, которую, присев на корточки, держит перед ней широкоскулый боец-узбек. Напротив, на полу, с видом обиженного родственника сидит немец. Поварская работа у печи окончилась, нужда в пленном отпала, и он, видно по всему, без дела снова чувствует себя лишним.
В это время за Катиной спиной открывается дверь, и с облаком холодного воздуха через порог стремительно вваливается кто-то в густо заиндевевшей шинели.
– Привет! – весело бросает вошедший.
Молодое курносое лицо раскраснелось от стужи, голос также выдает совсем еще мальчишеские годы. Он ранен и правую руку держит на бинте-подвязке.
– О, тут и фрицы! – удивляется парень, увидев немца. – Гут абенд, Фриц!
Немец вскакивает с пола и привычно щелкает каблуками:
– Гутен абенд, герр официр!
– Вольно! – усмехается офицер.
И тут я улавливаю что-то знакомое в этой веселой заиндевевшей фигуре. В голосе, осанке, смехе пробивается что-то близкое, но неизвестно где слышанное и виденное. Постой, да это же...
– Стрелков! Юрка! – кричу я, пытаясь встать у стены.
Парень бросает в мою сторону несколько растерянный взгляд и в недоумении раскрывает рот. Он не узнает. Впрочем, как тут узнать кого-нибудь в этой темени, которую едва разреживает одна мигалка на припечке (вторая уже потухла, кончилась «горючка»). И все же парень догадывается:
– Василевич?
– Я самый! Давай сюда!
Действительно, это Юрка, и я на минуту забываю о всех моих бедах, неудачах и даже о боли в ноге. Да и как не забыть, если это Юрка Стрелков, мой однокашник, друг, младший лейтенант, пехотинец, с которым мы полгода назад закончили одно училище и попали в одну армию. После того дождливого дня под Харьковом, где нас разлучили кадровики, я, по правде, уже и не надеялся увидеть его. И теперь вот такая встреча!
Широко ставя между лежащими свои заснеженные валенки, Юрка торопливо лезет ко мне, хватает левой рукой мои пальцы и крепко жмет их.
– Ленька! Ты жив, Ленька!
– Да вот видишь. А ты? – неуместно спрашиваю я. – Да, брат, сколько мы пережили врозь, друг без друга, сколько перечувствовали, перестрадали. Были мы зеленые салажата, только и заботились о своем внешнем виде да свежеиспеченном офицерском достоинстве. Как-никак получили по одной звездочке на погоны. А теперь?
Едва справляясь с волнением, я гляжу в затемненное сумерками такое знакомое, оживленное лицо друга. И я замечаю на нем что-то новое, прежде неизвестное мне. Отпечаток трудно пережитого даже сквозь радость встречи явственно пробивается в его взгляде. В остальном же это лицо прежнее – тонкие юношеские черты, нежная округлость подбородка, которого еще не касалась бритва. Юрка тоже оглядывает меня и смеется: