Собрание военных повестей в одном томе
Шрифт:
Его несколько заботило, как к нему отнесутся немцы. Хорошо, если бы сразу встретился какой-нибудь толковый командир, лучше офицер. Пшеничный показал бы ему немецкий пропуск-листовку, некогда найденную в поле и заботливо припрятанную на всякий случай. Потом он попросит отвести его в штаб и там расскажет какому-нибудь начальнику, кто он и почему добровольно сдается в плен. Потребуют сведения о его полке – он ничего не утаит. Зачем? Все равно и без того полк будет разбит. Потребуют еще что-нибудь – он сделает все, так как все это, наверно, пойдет в его пользу и будет обращено против тех, от кого он достаточно вытерпел на своем веку. Не может быть, чтобы немцы не оценили искренности его намерений и не вознаградили как следует. В лагерь его,
Вдруг впереди, совсем близко, послышался чей-то отрывистый говор. Пшеничный насторожился, до боли в глазах всматриваясь в затуманенную даль дороги, стараясь что-нибудь увидеть, и продолжал потихоньку шагать вдоль канавы. Из рассветного тумана неясными тенями проглянули крыши хат, голые кроны деревьев, плетень с позабытой тряпкой на жерди. За углом крайней хаты, куда сворачивала дорога, угадывалось присутствие людей, и Пшеничный еще больше встревожился: кто там? Было страшно снова встретить своих, русских, которые неизвестно как отнесутся к нему, безоружному. Опять-таки стало боязно и немцев. Пшеничный на какой-то миг снова почувствовал страх от того, что так поспешно принял это решение. Но изменить что-либо было уже поздно.
Из-за угла хаты вдруг показался сухопарый немецкий солдат. Упираясь в землю ногами, он выкатил из грязи мотоцикл и, не выпуская руля, ногой нажал на заводную педаль. Пшеничный не сразу понял, кто перед ним, и словно врос в землю от неожиданно охватившего его страха. Мотоцикл тем временем затарахтел, и тогда только немец увидел вставшего на дороге Пшеничного. Солдат встрепенулся, схватился за автомат, болтавшийся у него на груди. Из-за хаты выбежал еще один немец в пятнистом лягушачьем комбинезоне. Пшеничный почувствовал вдруг, как в груди что-то оборвалось, и в совершенной уже растерянности поднял обе руки.
Немцы стояли у мотоцикла, держась за автоматы, а он, с трудом переставляя сомлевшие ноги, боязливо шел к ним. Они не стреляли, только непонятно гыркнули что-то злое и враждебное. Один из них, тот, который заводил мотоцикл – белолицый, с отвислой губой мужчина, – выплюнул на дорогу окурок и что-то крикнул. Пшеничный не понял и, не опуская рук, попытался объяснить:
– Я – плен, плен...
Потом он опустил одну руку, пытаясь достать из-за пазухи непростительно забытый в такую минуту пропуск-листовку, но немец опять угрожающе крикнул и повел стволом автомата. Второй, помоложе, что стоял поодаль, также наставил на него оружие, о холодным интересом рассматривая перебежчика.
Так Пшеничный стоял с поднятыми руками под направленными на него автоматами. Из дворов выбегали другие немцы, подкатило несколько мотоциклов с колясками, из которых торчали тупорылые стволы пулеметов. Солдат, что помоложе, и еще один подступили к Пшеничному, содрали с него вещевой мешок, ощупали карманы, бесцеремонно сорвали с цепочки ножик. Пшеничному не жаль было своего барахла, только его угнетала эта беспричинная озлобленность в их движениях и лицах, их обидная настороженная подозрительность. Сначала он пытался убедить то одного, то другого, что у него нет плохих намерений и что он сам, добровольно, сдается в плен. При этом он криво усмехался и с незатухающим страхом в глазах бубнил:
– Я плен,
Взгляд его метался по лицам мотоциклистов. Он старался угадать более человечного и снисходительного из них или увидеть офицера. И тут его взгляд встретился с мрачными глазами человека в фуражке и в длинной шинели с черным бархатным воротником. Сильно досадуя, что все получилось не так, как он думал, и оттого не в состоянии преодолеть дурного предчувствия, он бросился к этому немцу:
– Господин офицер! Я сам, я плен, плен... Офицер даже не взглянул на него. Он что-то говорил солдатам, натягивая на жилистую руку желтую кожаную перчатку. Пшеничный тогда окончательно пал духом, почувствовав: случилось непоправимое.
Немцы разговаривали между собой, казалось, утратив всякий интерес к Пшеничному. Офицер что-то сказал солдату с отвислой губой, тот дернул Пшеничного за рукав и махнул рукой вдоль дороги. Пшеничный догадался, что нужно идти, и, не оглядываясь, пошел, думая, что немец будет его конвоировать. Но солдаты оставались на месте, и он в недоумении замедлил шаг. Видя его нерешительность и, вероятно, желая подбодрить, они повелительно замахали руками в направлении пустой утренней улицы. Он удивился, поняв, что сопровождать его никто не намерен. Его лицо исказилось гримасой, и Пшеничный, время от времени оглядываясь, нерешительно пошел по дороге.
Так он отдалился шагов на сто, все немцы остались сзади, лишь один мотоцикл затрещал мотором и развернулся, направляясь за ним. От страха Пшеничный уже терял власть над собой и, не зная, куда и зачем, как пьяный, брел по грязи, изрезанной следами шин. У поваленных ворот обнесенного тыном двора неожиданно появилась испуганная женщина в толстом платке с пустыми ведрами на коромысле. Пшеничный даже похолодел от неожиданности этой нелепой в такой момент встречи и в то же время вздрогнул от гулкой пулеметной очереди сзади. Грудь его пронзила боль, и он, надломившись в коленях, осел на грязную землю улицы.
Напоследок, судорожно хватая ртом воздух, Пшеничный еще услышал горестные причитания женщины и дико замычал – от боли, от сознания конца и ненависти к немцам, убившим его, к тем, оставшимся на переезде, к себе, обманутому собой, и ко всему белому свету...
Та же пулеметная очередь, что оборвала злосчастную жизнь Пшеничного, вывела из полусонного забытья и Фишера. Он испуганно вскочил в окопе и тут же снова свалился на дно, подкошенный болью в сведенных судорогой ногах. Уже совсем рассвело, хотя поле и лес еще затягивала редкая пелена тумана. Было тихо и сыро. У дороги на фоне мутного неба расплывчато и неподвижно застыли березы. Дорога лежала пустая. Из-за ложбины тусклым белым пятном едва пробивалась сторожка. Деревни, окутанной туманом, отсюда не было видно.
И тогда из сумеречной дали, в которой исчезала дорога, прорвался, нарушив предутреннюю тишину, беспорядочный треск моторов. У Фишера тревожно заныло в груди, ослабели руки. Настороженным взглядом впился он в даль, почувствовав, что, кажется, наступает минута, которая покажет наконец, чего стоила его жизнь. Кое-как собрав воедино остатки душевных сил, он привычно передернул затвор и уже не сводил близоруких глаз с затуманенной дороги, на которой должны были показаться немцы. Но то ли они не спешили, то ли так ослабло его зрение, только он долго ничего не различал там, хотя мотоциклетный треск приближался. Несколько минут передышки помогли Фишеру справиться с волнением, и он с необычайной ясностью осознал, что скоро все для него решится. Но при таких обстоятельствах, когда все его действия в этом поле были на виду у старшины, он, сам того не сознавая, хотел, наконец, показать, на что способен «ученый». Это не было тщеславием новобранца или желанием выделиться среди других – просто так нужно было Фишеру. Видно, за эту мучительную ночь раздумий немудреная карпенковская мерка солдатского достоинства стала в какой-то степени важной и нужной для него самого.