Сочинение Набокова
Шрифт:
Профессор Роберт Хьюз когда-то предположил, что в этой фразе имеются, быть может, «нарочно уводящие в сторону, но подозрительно похожие на русскую речь элементы».{53} Чутье его не подвело — это действительно русская анаграмма, смысл которой, однако, не только не уводит в сторону и не заводит в тупик, но прокладывает тайную тропку к главнейшей мысли всего романа. То обстоятельство, что русская фраза написана латинскими литерами, причем как в русском подлиннике, так и в английском переводе (сделанном сыном Набокова, под дотошным присмотром автора), еще усиливает важность этого места, как бы запечатывая секрет двойною печатью транспозиции и транслитерации. Вот что выйдет, если его распечатать:
Smert' mila — `eto tainaНужно обратить особенное внимание на мелкие штрихи, ибо им отведено точное место в шифре:
Всякий раз, что нетерпеливый певец выводит эту фразу арии, его обрывает брат, который и сам большой охотник поиграть словами (он пытается развлечь Цинцинната, предлагая ему сказать «ропот» навыворот),{55} словно его голосистый близнец и впрямь мог выдать какую-то важную тайну. Что она действительно важна, в том не может быть никаких сомнений, причем не на поверхности текста, где она подпирает общую конструкцию гротеска всей главы, т. е. это не просто еще одна булавка, укола которой Цинциннат под градом ударов как будто и не чувствует. Нет, она формулирует, сослагает и согласует стержневые метафизические вопросы, поставленные в эпиграфе, в последнем слове дневника Цинцинната, и в последнем предложении книги.{56} Более того, она предлагает полунамек на полуответ на эти вопросы.
Шифрованная эта формула в разных видах встречается во многих писаниях Набокова, начиная с первых разсказов (особенно в «Рождестве») и стихов и кончая финалами романов («Дар», «Истинная жизнь Севастьяна Найта», «Сквозняк из прошлого» и черновым названием самого последнего из них, неоконченного — «Dying Is Fun» (что можно, если угодно, перевести и как «умирать весело»).{57} И заключительные строки предисловия Набокова ко второму изданию «Под знаком незаконнорожденных» растягивают и в известном смысле экстраполируют это изречение о тайне смерти, которая может быть «мила»: «…он [герой романа, Адам Круг] в надежных руках, ему нечего бояться, а смерть есть вопрос стилистический, просто литературный приём, музыкальное разрешение. И вот Круг покойно возвращается на лоно своего создателя». И это несмотря на то, — а возможно, именно вследствие того, — что это открытие осеняет Круга только в момент «внезапно прорвавшегося, как месяц сквозь тучи, умопомешательства».
В английской версии «Приглашения на казнь» Набоков, руководивший, как уже сказано, переводом сына и сам переложивший и переделавший все случаи игры слов и почти все ссылки на русские источники, оставил, однако, это место нетронутым. Он, разумеется, никоим образом не мог предполагать, что английские читатели разгадают русскую криптограмму, которую сами русские не то что не разгадали, но даже и не заметили. Статья Хьюза появилась в юбилейном сборнике в честь семидесятилетия Набокова, и комментарии юбиляра к каждой статье были помещены в приложении. Но он отозвался о статье Хьюза хотя и с похвалой, но весьма кратко, и предпочел не воспользоваться этой удобнейшей возможностью хотя бы только признать наличие секретного изречения. И нельзя ведь сказать, что Набоков никогда не открывал никаких секретов — он прямо называет ключевой акростих в предисловии к поздним изданиям «Сестёр Вэйн» и раскрывает тайный сверхъестественный сюжет «Сквозняка из прошлого» (в специально сочиненном для этой цели интервью с вымышленным журналистом).
Набоков не был всего лишь заядлым охотником до каламбуров, и все его задачи имеют только одно, совершенно определенное решение.{58} Эта шифрованная фраза есть особенный, частный, знак или закладка, своего рода радиосигнальный буй, помещенный в середине книги, чтобы указывать потайной канал, о котором знает только тот, кто его прорыл.
Лирическая поэзия живет личной, непосредственной откровенностью, которая в художественной прозе недопустима; оттого в стихотворении «Слава» именно сам Набоков, а не очередной его поверенный, агент, или производитель работ, признается, что «со мной моя тайна всечасно».{59} Более того, он заходит еще дальше, но снова прикусывает язык на полуслове:
Признаюсь, хорошо зашифрована ночь, но под звезды я буквы подставил, и в себе прочитал, как себя превозмочь — а точнее сказать я не вправе.Это не ломанье и не пустая игра слов. Здесь поддувает той мистикой, которая одушевляла искусство Набокова, составляла его незримый, но конкретно-мыслимый верхний план и пронизывала собою нижележащие. Скажем в другой раз, что Набоков, как и всякий настоящий лирик, несомненно откровеннее в стихах, чем в любом ином образе художественного и даже не художественного выражения (не исключая и писем), и характерно, что его вдова впервые указала на далековедущую тему метафизической тайны своего покойного мужа именно в предисловии к книге его стихотворений, и стихи, которые она приводит в пример, оказываются хранилищами «главной темы» Набокова, которой «пропитано все, что он писал», которая, продолжает она, «как некий водяной знак символизирует все его творчество». Далее она называет три ранних стихотворения, где эта загробная тема намечена, и конечно «Славу».
Одного стихотворения она в этой связи не упоминает. Оно называется «Смерть» и написано в 1924 году, и последнюю его строфу можно понимать как развернутый вариант краткой эпиграмматической формулы из «Приглашения на казнь»:
О смерть моя! С землёй уснувшей разлука плавная светла — полёт страницы, соскользнувшей при дуновенье со стола.{60}Это, должно быть, то же дуновенье, прохладное, но слабое, которое ощущаешь, если поднести руку к стенам во многих книгах Набокова, и эти едва ощутимые сквозняки из зазоров невидимых дверей означают, по его собственным словам, что «может быть потусторонность / приотворилась в темноте».{61}
Глава четвертая
Смерть как вопрос стиля
См. под звездочкой
(Тайна Найта)
1.
За последние четверть века заметно прибыло пишущих о Набокове, но качество написанного столь же явно пошло на ущерб. Прежний зеленый выгон сделался унылым, затоптанным загоном: редкая, утолоченная трава, пегие проплешины там и сям, у изгороди ползучий лютик да пыльный подорожник. Тут иногда играют в футбол деревенские ребята, а нужно бы это место перепахать и оставить под паром хотя бы на год, пока не покроется новым дерном. Это самое я и предлагал в 1999 году профессору Стивену Паркеру, одному из самых почтенных набоковедов, вот уже более тридцати лет издающему набоковский полугодовой временник, — а именно, после столетних юбилейных съездов, докладов и неимоверного количества публикаций объявить затишье, годовой мораторий, и не печатать о Набокове вообще ничего. Все это конечно приняли за шутку, но я не шутил. Более того, я и теперь полагаю, что для новых серьезных занятий Набоковым временное воздержание — условие весьма желательное (пусть и недостаточное), потому что нужно заново осмыслить самое их направление и метод. Тут я прежде всего имею в виду задачу описания сочинений Набокова в их совокупности, в сочетании начал, приемов и целей этого рода искусства, — т. е. теории сочинения Набокова, в собирательном смысле выделенного слова.
Разсматривал «законы иллюзий», свящ. Павел Флоренский писал, что «целостность художественного произведения заставляет предполагать взаимную связь и обусловленность отдельных элементов его».{62} Но ведь и обратно: согласная деятельность художественных частностей выявляет и усиливает впечатление целостности произведения словесного искусства и приглашает брать его именно как интеграл составляющих его малых величин. Искусство может быть понято как сложная система средств для достижения замышленной, но не объявленной цели. На ранних стадиях изучения книг Набокова, в 1950-е–1960-е годы, филологи были сосредоточены на дифференциалах этих средств, на строительном материале его прозы, на приемах и отдельных сочетаниях составных элементов. Только в конце жизни Набокова, да и то не без подсказок (в его нарочно придуманном интервью о предпоследнем романе «Сквозняк из прошлого»), и после его смерти (в предисловии вдовы к сборнику его русских стихов), обратили внимание на тщательно укрытое метафизическое и отсюда нравственное содержание его сочинений. Теперь же изследования, ему посвященные, в своей невероятной многочисленности потеряли всякое разумное направление, и если и возможно в них усмотреть некоторую наклонность или тенденцию, то это скорее тенденция к верхоглядной критике с позиций стадного и оттого ходкого идеологического утилитаризма.
Я думаю, что основные задачи и способы метафизических поисков Набокова оставались в принципе неизменны начиная с «Господина Морна» и кончая «Арлекинами». Поэтому самые увлекательные и в то же время плодотворные открытия ждут изследователей не в модных формулах сравнительного анализа («Набоков и скандинавские саги») или эволюционных наблюдений (вроде «Подступов к Лолите» и т. п.), но в добросовестных попытках понять его поэтику, физику и метафизику, когда его сочинения берутся как главы или отделы одного пожизненного опуса, который подлежит изучению во всей его сложной, но целой величине.