Сочинение Набокова
Шрифт:
Что значит это перегибание через перила и заглядывание в пролет? Только ли что они думали найти там прячущагося Лужина (там стоит шкап, набитый старыми журналами, в которых он потом обнаружил шахматные задачи)? Но можно было просто послать кого-нибудь посмотреть, и незачем было сначала отцу, а потом матери взбегать по лестнице, останавливаться на площадке, глядеть вниз и бежать обратно. Конечно, оба они побаиваются своего неотзывчивого и непредсказуемого сына, который, как они полагают, был смятен известием о предстоящем поступлении в гимназию и резкой переменой привычно устроенной жизни. Этим известием, но с закрытой от родителей стороны, открывается книга: «Больше всего его поразило то, что с понедельника он будет Лужиным», — и до самой предпоследней фразы его настоящее имя, а равно и домашнее (Саша), будет отрезано от читателя этим началом.
Но возможно и даже вероятно допущение, что родители боятся, как бы потрясение это не толкнуло их сына через перила — что они в ужасе от студенящей мысли, что увидят под лестницей распластанное тело. С чердака его сносит
В последней главе Валентинов появляется в роли демонического агента. Этот жутковатый авантюрист пытается втянуть Лужина в свой кинематографический коммерческий прожект, причем Лужину придется, по-видимому, закончить свою партию с Турати, прерванную в позиции обоюдо-опасного развития. Жена Лужина делает все, что в ее ограниченных силах (не без потусторонней помощи), чтобы не дать Валентинову добраться до Лужина по телефону. Во время вечеринки у них на квартире немка горничная едва не «проговаривается» — едва не называет Валентинова по имени, которого она, однако, не могла разобрать и произнесла его как «Fati» (редактируя перевод на английский, Набоков должно быть счел этот намек слишком уж фаталистически-толстым и заменил его на «Felty» (войлочный). Страницей дальше актер Барс тоже едва не произносит в разговоре с Лужиной фамильи Валентинова. Когда тот телефонирует на другой день, она решается сказать об этом мужу, и, найдя номер кинематографической студии в телефонной книге (которую, между прочим, Лужин в свое время изобразил на одном из своих академических рисунков, поместив на нее череп), звонит ему с тем, чтобы просить этого незнакомца оставить ее мужа в покое. Она никак не может представить себе этого таинственного человека, в котором неясно, но безошибочно чувствует опасность, мысленно помещая его в непроницаемо-туманное для нее прошлое Лужина.
Между тем они знакомы, и она даже разговаривала с ним на благотворительном Рождественском балу в двенадцатой главе. Когда она там теряет Лужина из виду, все вокруг нее превращается в подобие дурного сна, где стараешься изо всех сил добраться до другого человека, который где-то рядом, но никак не можешь из-за каких-то изнурительно-нелепых, подробных, избыточных препятствий, уводящих тебя все дальше в сторону. Ей важно поскорее его найти (когда ей наконец это удается, уже поздно — он встретил своего бывшего товарища по гимназии, с худыми для себя последствиями), но ее на каждом шагу останавливают знакомые, один из которых вводит ее в компанию сидящих за столиком кинематографических актрис и их спутников. «Один из этих мужчин показался ей особенно противным: белозубый, с сияющими карими глазами; покончив с лакеем, он громко стал разсказывать что-то, вставляя в русскую речь самые истасканные немецкие словечки». Сразу после этого описания г-жа Лужина тотчас вспомнила отчего-то о муже и его шахматном гении. И хотя их не представили, они как будто даже танцуют вместе. Этот мужчина не кто иной, как Валентинов — «весёлый, громкий», с «чудесными карими глазами» — и с перстнем «с адамовой головой», все эти и другие подробности внешности этого человека заранее даны в пятой главе (которой г-жа Лужина не читала, но читатель приглашается заметить при перечитывании). Он же мешает немецкие и русские фразы в своем довольно наглом разговоре с Лужиной по телефону. «Вдруг, ни с того ни с сего» она чувствует какую-то усталость, и в то же время в другом углу Лужин погружается в кресло и к нему вскоре подойдет Петрищев со своими мучительными гимназическими воспоминаниями.
Среди множества остроконечных и многозначительных двусмысленностей, разложенных по всей книге и заметно умножающихся к концу, самые последние звучат особенно щемящей нотой. Лужин быстро обходит квартиру, пытаясь найти подходящий способ самоубийства, а в это время жена его, в отчаянии, в третий или четвертый раз за последние две главы едва ли не машинально напоминает, что нужно бы навестить могилу отца Лужина. Бойд догадался, что она действует — неосознанно, конечно, — под влиянием духа покойного Ивана Лужина, и когда она в последний раз говорит, «Завтра мы поедем на кладбище», то это значит, что призрачный суфлер просто повторил последнюю строчку сценария, т. к. у него «явно больше ничего нового нет в запасе».{51} Но «завтра», или через день, Лужина и впрямь, должно быть, повезут на кладбище и положат рядом с отцом, могилу которого он никак не мог отыскать, когда был там вскоре по смерти Лужина-старшего (что привело в действие ряд взаимо-сцепленных событий, оканчивающихся его судьбоносной женитьбой.)
Когда партия с Турати была прервана, изнемогающий умом и душою Лужин принимает слова «домой, домой», которые кто-то рядом прошептал ему, за ключ комбинации; он действительно отправился домой, т. е. против течения времени, чтобы добраться до усадьбы вдруг расцветшего в памяти детства, но рухнул в глубоком, смерти подобном обмороке возле некоего дома с палисадником.
В последней же главе он находит решение: бормоча под нос «домой, домой… там хорошенько всё скомбинирую», он налетает на Валентинова, поджидавшего в засаде, и очень скоро «ключ найден» и Лужин выбирает свой ход, или выход (обратный мат), который по-своему определяет слово «домой» — сходственно с предыдущим эпизодом, окончившимся обмороком. Покойный же Лужин-старший, которому, может быть, известен неизбежный конец, словно бы ожидает прибытия сына, словно неощутимо утешает его, — подобно тому как г-н Р. встречает Ю. Персона у выхода из «Сквозняка из прошлого» (Transparent Things) фразой, выдающей в не очень покойном повествователе иностранца: «Тише, сынок, едешь — дальше, понимаешь ли, будешь».
В начале предпоследней главы чета Лужиных, прогуливаясь, забредает — по ее предложению — в незнакомый квартал Берлина, и здесь он вдруг узнает дом, где жил его покойный отец. Она говорит при этом, что надо бы навестить его могилу, о чем будет теперь напоминать Лужину до самого конца. Около этого самого дома — «серо-каменного, отделённого от улицы небольшим палисадником за чугунной решеткой» — скорее всего и упал в свой глубокий обморок Лужин по пути «домой», после прерванной партии с Турати. Доказательство этому находится только одно, но зато очень сильное: и здесь и там палисадник и решетка, причем когда два пьяненьких немца находят лежащего на панели Лужина, эта подробность повторяется — «у решетки палисадника лежал согнувшись толстый человек без шляпы» — словно бы для того, чтобы неопытный читатель, упустивший эту подробность тремя страницами раньше, заметил бы ее хоть теперь и насторожился — она пригодится ему в конце книги. Итак, Лужин, который в безпамятстве бежит «домой», подальше от приоткрывшейся клетчатой бездны — в усадебный свой дом, как за двадцать лет перед тем бежал туда со станции — падает в изнеможении у ворот «отчего дома» и уж конечно маршрут его побега по улицам ночного Берлина разсчитан той же силой, которая подвела Лужиных к этому самому дому в предпоследней главе, неощутимой силой, неизменно участвующей в жизни Лужина: духом его покойного отца.
Однажды я решил вычислить тот ключевой день лета 1928 года, когда повествование внезапно делает скачок в середине одного длинного периода в четвертой главе. Исчисление это возможно благодаря той неожиданной и непрошенной точности, с которой Лужин отвечает на непритязательный вопрос о том, как давно он играет в шахматы. Восемнадцать лет, три месяца и четыре дня, отвечает Лужин после напряженной паузы, во время которой он сосредоточенно считал, а спрашивавшая мучалась мыслью о безтактности вопроса. Как и во многих других местах романа, эта прелестная, психологически точная сценка, чудесно освещающая характерные черты обоих — его педантическое чудачество и детский буквализм, ее деликатную совестливость, — одновременно служит и иным нуждам, в этом случае структурно-поэтическим. Учреждая опорные даты для хронологической организации романов, Набоков почти всегда выбирал те, что имели для него частное воспоминательное значение. Здесь мы знаем, что начало шахматной страсти Лужина приходится на вечер годовщины смерти его деда-музыканта. В 1910 году он пришелся на Светлое Воскресенье, которое в России в том году праздновалось поздно, 18 апреля (1 мая по Григорианскому календарю). Таким образом, путем обратного исчисления, находим, что чрезвычайной важности день, когда около Лужина появляется вдруг удивительная, безымянная женщина, пытающаяся отвести его от бездны, под незримым руководством духа его только что умершего отца, был 21 июля — день рождения отца Набокова.
Даже по первом чтении невозможно не заметить, что шахматная тема «Защиты Лужина» настойчиво и последовательно выражается в терминах музыки. Фундаментальной причиной тому, как показал Бойд, является направляющая сила покойного лужинского деда с материнской стороны, композитора, известного своей изощренной техникой.
Его невольным агентом оказывается скрипач, исполняющий его произведения на вечере в его память в доме Лужиных в 1910 году. Этот вот скрипач и заражает (уже приготовленную) душу Лужина магической гармонией шахмат, причем посредством музыкальной аналогии: «Комбинации как мелодии. Я, понимаете ли, просто слышу ходы». Музыкальная терминология, даже довольно специальная, гораздо все же доступнее шахматной. Вся роковая, не на жизнь, а на смерть игранная — и прерванная — партия с Турати описана совершенно как соната, с движениями, темпами, с переплетом тем и с отложенным финалом. Когда Лужин познакомился с алгебраической записью ходов, он открыл в себе способность, которой обладал и его дед — «часами читать партитуру, слышать все движения музыки, пробегая глазами по нотам, иногда улыбаясь, иногда хмурясь, иногда на минуту возвращаясь назад, как делает читатель, проверяющий подробность романа, — имя, время года».
Набоков тут, разумеется, предлагает своему читателю кое-что проверить, сопоставить и запомнить на будущее.
О времени года говорилось в предыдущей заметке. Заметим теперь и некое имя в этой связи — Турати, с которым Лужину предстоит антифонная партия. Слова «партия» и «Турати», сливаясь, образуют итальянскую партитуру, с ничтожным осадком в виде «яти». В конце одиннадцатой главы, после венчания, у Лужиной перед сном «почему-то слово „партия“ все проплывало в мозгу, — хорошая партия, найти себе хорошую партию, партия, партия, недоигранная партия, прерванная партия, такая хорошая партия». «Передайте маэстро мое волнение, волнение…». Двусмысленность назойливого слова здесь нарочита, конечно, и давление двух действующих на Лужина и его жену сил вкладывает в него свой смысл: «дед-композитор» шахматно-музыкальный, «отец» — житейски-матримониальный.