Сочинения. Том 1. Жатва жертв
Шрифт:
— Гражданка! Гражданка! — закричала врачиха вслед.
Медсестра отправилась за матерью.
Врачиха стала говорить, глядя в бумаги, что у людей нет сознательности, они думают только о себе и больше ничего знать не хотят. Генка по стенке стал осторожно опускаться на пол — ноги не держали его. Но и сидеть он не мог — кости прорывались в пролежни. Лег на пол в спокойную тень от стола. Тонкая пыль потекла в ноздри.
Медсестра вернулась разгневанной:
— Убежала! Бросила сына — и ушла. Мать — называется.
Воцарилась тишина. Потрескивал фитиль лампы. За дверью в коридоре закричал с плачем мужчина. Мимо Генки
— Как вам не стыдно! Вы же мужчина! Постыдились бы женщин…
Когда сестра вернулась, врачиха сказала:
— Отнесите мальчика в бокс.
В боксе его обмыли в чуть теплой ванне, волосы сняли машинкой, обрядили в больничное белье. На улице было темно, когда Генку положили на крайнюю койку в большой странной палате — вдоль всей стены тянулась высокая шведская стенка. Над ним теперь не было тяжелой кипы одеял и пальто.
В дальнем краю палаты на тумбочке горела свечка. Там сидела женщина в белом халате, разговаривая с лежащим больным. Они говорили, как люди, счастливые тем, что у них нет друг для друга тайн. Генка засыпал, глядя на огонек свечки, зная, что взрослый сын женщины умрет, и нет на свете ничего, что могло разрешить им остаться такими счастливыми.
В СТАЦИОНАРЕ
«Медсестрам сказали, что я подброшенный. Я видел, как они обсуждали мою историю появления в стационаре. Они не любят меня. Приносят еду — зырк! зырк! по сторонам, в лицо не смотрят. Поставили тарелку — и дальше. Может быть, они вообще никого в палате не любят. Ни с кем не говорят. Больше внимания к тем, кто не ходит в туалет. Я хожу.
Первые два дня спал, а может быть, не спал — можно просто отсутствовать. Сестра, еду разносящая, присмотрится — жив ты еще или уже загнулся, толкнет. Не успеешь удивиться: как?! Есть еще на свете люди — булку едят, бульон, мясом пахнущий!.. Съел и началась дремота, глухая, как смерть. Потому сестры и проверяют.
Вечером на третий день собрался сходить в уборную, но сразу не решился: встал — качает так, что можно грохнуться. И уткой не хочу пользоваться. Буду терпеть. Терпел. Потом пошел. В коридоре от стены отталкивался. А туалет оказался по другую сторону коридора. Чуть назад не повернул, как представил, равновесие теряю и на этот пол валюсь. А это не снег, а камень плиточный — кости рассыплются!
В палате я самый младший, если не считать одного мальчика. Он здоров, ему скучно среди доходяг. Не выдерживает: вскакивает с койки и бегом к шведской стенке. Но делать на ней ничего не умеет. Был бы я здоров, показал бы, какие вещи на ней можно делать. Остальные меня постарше — лет семнадцать-восемнадцать. А тот больной, к которому каждый вечер приходит мать, совсем взрослый.
Еды дают мало, но я поправляюсь. На табурете, возле двери палаты, стоит большая бутыль. В ней хвойный настой. Каждому разрешается — даже поощряется — этот настой пить. Я иду в туалет и выпиваю стакан этой зеленой горько-смоляной воды. Больше не выпить.
Главное — раны и язвы стали сохнуть, на их месте появилась розовая кожица — как заплатки. Мне бы хотелось обо всем этом рассказать матери.
Сегодня к вечеру был артобстрел нашего района. Больные зашевелились, смотрят на дверь. Ни одной сестры! — и правильно, если сюда шарахнет, сестра не помощь.
Здесь никто ни с кем не разговаривает.
На завтрак дали яйцо. Я бы половинку отдал матери.
Мне кажется, я живу здесь давно. Был маленький — а потом живу здесь. Больше всего помнится: раньше на мне жили вши…
В ужин нянечка принесла записку от матери. „Дорогой Басинька, не беспокойся обо мне. Тебе нужно окрепнуть — это самое главное. Клава умерла. Похоронить еще не могу. На улице с каждым днем теплее. Я плачу, когда думаю, что с тобой мы остались совсем одни. Я завтра приду под лестницу в три часа. Покажись, если начал ходить. Твоя мама“.
Записка пахнет дымом и матерью.
Генка выходит в коридор. Его лучше не трогать. В его теле глухая страсть. Если поперек коридора поставить стену, он умрет подле ее, как погибает рыба, не пускаемая к нерестилищу. Медсестры расставляют руки: „Больной, подходить к лестнице нельзя! Ты хочешь, чтобы тебя выписали!“ Генка обходит их. Он слишком занят, чтобы отвечать на их запреты, — каждый маневр ему дается с трудом.
Каждый день в три часа останавливается у перил и смотрит вниз.
Стационар на последнем третьем этаже. На первом этаже — вестибюль поликлиники. Оттуда тянет холодным сквозняком. Сверху видны только головы: в шапках, косынках, платках. Бредут одиночки, ведут доходяг. Заносят ногами с улицы снег.
Здесь беспокойное место. Сквозняк продувает изношенный больничный халатик. И не бывает так, чтобы внизу не произошло событие, — а иногда два, а то и три. Кто-то не выдержал: в больницу не взяли, кто-то уже не может объяснить медсестре, что с ним, — а только после объяснений, сестра пускает к врачу в кабинет, кто-то понял, что уже никто и ничто ему не поможет, — и начинаются рыдания, в которых Генка слышит и ненависть к другим, которые не могут быть более достойными сострадания, чем он, и непоправимое одиночество, и притворство, потому что человеку не дано знать предела страданий, но лишь изобразить его.
Врачи из сотни выберут одного-двух. Медсестры вознесут их на носилках в палаты стационара. Генка — этот одряхлевший от истощения пророк — сверху увидит чужое лицо, которые долго не покинет его память, и станет решать: выживет ли отмеченный случаем человек.
Серый платок матери узнает сразу. Она останавливается, поднимает лицо, улыбается опухшими, мокрыми от слез глазами. Ее жалость к Генке безгранична — усталая и больная, она будет продолжать жалеть его до последних дней своей жизни, а Генка — сжимать губы, потому что именно материнская жалость дает ему почувствовать самого себя.
В его руке пакетик, в котором всё — половинки, — половина мясного биточка, половина кусочка булки, фрикаделька, выловленная из супа, половина сахарного песка, который выдают утром… Иногда ему удается найти тесемку или нитку — обвязать посылку, иногда у него нет ничего, кроме газетной размокающей бумаги. Но в любом случае он должен отослать матери свою половинку. Пакетик летит вниз, разбивается, мать собирает, что можно собрать. Он снова видит ее лицо, что-то хочет ему сказать, почти ничего он не слышит; почти всегда внизу появляются белые халаты, которые оттесняют мать к выходу. Нянечка принесла Генке записку: