Сочинения. Том 2. Невский зимой
Шрифт:
В зале кто-то все время о чем-то хотел меня спросить, что-то сказать, но слова ему не дали. Ему кричали: «Коля, и так все ясно! Ты что, до ночи собираешься заседать?..» Ведущий спешил включить машину голосования. Мне захотелось увидеть, как поведет себя художник В.К.? Он проголосовал вместе со всеми за исключение из партии. Воздержался лишь один — тот Коля, которому так и не дали слова.
Когда вышел на улицу, испытал чувство огромного облегчения. Небо, дома, люди — все воспринималось иначе, как через хорошо протертое стекло. Было покончено с двусмысленностью положения — нельзя оставаться членом организации, в которой видишь главного виновника бед целой страны.
ПРОЩАЙ, КПСС!
Однако
Явился во дворец Белосельских-Белозерских. Инструктор райкома Федоров — молодой человек, истощенный своей преданностью руководству, — попросил коротко изложить причины, почему я стал автором антипартийного письма. «Хорошо, — сказал я, — приведу одну из них. Скажите, вы можете получить объективное представление о судебном процессе, если вам дали ознакомиться лишь с речью прокурора, но вы не знаете, что утверждали адвокаты, свидетели и сами обвиняемые? Не зная всего этого, вы можете быть уверенным в том, что прокурор был прав? А приговор справедлив? Что узнает читатель из нашей прессы? Только об обвинении и приговоре». — «Значит, вы не верите нашей советской прессе?» — «Видите ли, — сказал я, — я всегда считал, что коммунисты должны не верить, а знать. Я, как и вы, не знаю, как проходил процесс, по существу политический, и потому сомневаюсь в справедливости приговора. Вы меня просите написать объяснительную записку. В ней я приведу и наш с вами разговор». Мой собеседник заволновался: «При чем здесь я!» — «Как при чем! Вы коммунист, работник райкома, а считаете, что для принятия решения достаточно ограничиваться верой…» — «Но дело разбирается ваше, а не мое». — «Положение в партии — наше общее дело!» — продолжал я пугать инструктора райкома.
Из опыта собрания в комбинате я сделал вывод (и, как оказалось, опять неверный), что письменные заявления — единственная возможность довести свою точку зрения до присутствующих.
В записке, объясняя свое участие в коллективном протесте, я не оправдывался, а ссылался на факты советской истории и современной политической жизни, которые показывали, как далеко страна откатилась от когда-то провозглашенных коммунистами идей демократии, моральной и научной честности, уважения к личности человека.
Приведу выдержки из этой записки, которая заняла около десяти машинописных страниц.
«В программе партии сказано: „Социалистический демократизм включает политические свободы — свободу слова, печати, митингов и собраний“… Подчеркнуто, что, в отличие от буржуазной, Социалистическая демократия права на эти свободы гарантирует. <…> Однако ни для кого не является секретом ограничение этих прав, оправдываемое самыми различными доводами. <…>
Ни в одной газете, в которой я работал, не могла появиться статья, которая выразила хотя бы сомнение в правильности решений тех или иных проблем, стоящих перед всем народом, всей партией. <…>
Я делаю упор на вопросах, связанных со свободой печати, потому что письмо, которое послужило поводом для моего персонального дела, написано в защиту писателей Синявского и Даниэля, осуждение которых считаю прямым нарушением советских законов и противоречащим принципам программы партии. <…>
Письмо
На заседании мне задавали вопросы, которые можно назвать провокационными… „Во времена Сталина после такого письма сидели бы вы здесь?“ По-видимому, я должен кого-то горячо благодарить, что, направив письмо в свой высший партийный орган, я после этого еще не поставлен к стенке. <…>
Нужна фантазия писателя-детектива, чтобы на основании трех подписей под письмом построить версию о „сколачивании группы из числа беспартийных ‘литераторов’“. Здесь все так же верно, как кавычки, которые заключили слово „литераторы“. Все эти имена можно встретить в печатных изданиях, там они не стоят в кавычках».
В конце объяснительной записки я обратился к авторитету Маркса:
«Я защищаю правовое положение писателей, я защищаю свободу слова. „Законы, — писал Маркс, — которые делают главным критерием не действия как таковые, а образ мыслей действующих лиц, — это не что иное, как позитивная система беззакония“.
Я не хочу апеллировать к чувствам членов райкома. Я не требую снисхождения. Но если меня исключают из партии, я хочу знать за что».
Ночью я не спал. Когда пришел в райком, нервы были натянуты до предела. Но серьезность вскоре покинула меня. Из зала заседаний вышли двое мужчин солидного возраста и, прохаживаясь по приемной, продолжали обсуждать свой вопрос. Один из них был глуховат, и потому их речи разносились по всему помещению. Суть дела, которое только что обсуждал райком, заключалась в том, что сотрудник Музея революции в течение многих лет добивался персональной пенсии «союзного значения» как участник Октябрьского штурма Зимнего дворца и как герой подавления Кронштадтского мятежа. Его собеседник — видимо, член комиссии, проверяющей обоснованность такого рода притязаний, — говорил: вы были зачислены в Красную гвардию, но Зимний дворец не штурмовали. Вы размещали делегатов X съезда партии в Петрограде, но вместе с ними не штурмовали кронштадтские форты. Самозванец и не пытался доказать, что молодость и его «бросала на кронштадтский лед», но он называл фамилии других людей, которые тоже ничего не штурмовали, но пенсии по высшему разряду и другие блага получали. Его возмущало отсутствие равенства среди прохвостов. Кто-кто, а музейный архивариус не мог не знать, что официальная история страны — грубо сфабрикованная ложь. На заседание райкома я пошел как в театр водевилей.
Мизансцена была продумана. Вдоль стены с огромными окнами дворца Белосельских-Белозерских вытянулись столы, за которыми разместились члены Куйбышевского райкома. Слева — стол секретаря райкома Ждановой. Для меня в этом великолепном парадном зале был отдельно поставлен коммунальный, шатающийся, скрипучий стул, который, очевидно, должен был внушать мысли о шаткости и рискованности моего положения в жизни. Через окна солнце било прямо в глаза. Я видел только силуэты участников судилища, что напоминало кадры из фильмов Антониони и персонажей романов Кафки. Я попытался рассмотреть лица присутствующих, но затем нашел даже приятное в том, что не могу их разглядеть: ведь у них нет лиц.