Сочинения. Том 2. Невский зимой
Шрифт:
Мы убеждены, что паллиативными мерами невозможно бороться с давно распространяемыми сионистскими идеями со стороны определенной группы писателей и литераторов в Ленинграде. Поэтому мы требуем:
1. Ходатайствовать о привлечении к уголовной, партийной и административной ответственности организаторов и самых активных участников этого митинга.
2. Полного пересмотра состава руководства Комиссии по работе с молодыми литераторами ЛО СП РСФСР.
3. Пересмотра состава редколлегии альманаха «Молодой Ленинград», который не выражает интересы подлинных советских ленинградцев, а предоставляет страницы из выпуска в выпуск для сочинений вышеуказанных авторов и солидарных с ними «молодых литераторов».
Руководитель ленинградской секции
Ленинградского клуба «Россия»
при
Члены литсекции:
В. Смирнов
Н. Утехин
Бронислава рассказала, что сейчас они с Щербаковым в разводе, но живут в одной квартире, которую им недавно предоставили. Свои бумаги Щербаков повсюду разбрасывает. Ей кажется, что делает это он не без умысла: смотри мол, какой я вершитель человеческих судеб.
Нужно было что-то делать. Но что? Эту бумагу и то, что за ней последовало, нельзя рассматривать как частные действия частных лиц. «Советские ленинградцы» — так авторы называли себя — и общество «Россия» стали частью режима. Ответ на их донос должен получить общественный резонанс.
Я написал слово «донос» и остановился. Нет, это был не простой донос. Донос в общем виде — это информирование властей о том, что частные лица хотели бы от власти скрыть. Но вечер был замечателен как раз порывом к открытости. Его участников можно было обвинить в чем угодно, но только не в заговорщицком умысле. Это было событие прежде всего культурное. Поэты, прозаики, историки, художники стремились выразить свое мироощущение. Вечер не включал в себя демонстрации верноподданничества, но и не поднимал сжатые кулаки.
Творческая молодежь позволила себе большую степень свободы, чем «положено», и было бы противоестественно ожидать от нее бесчувственного отношения к тому, что стесняло ее самовыражение. В культурном движении не было притязаний на власть, это было движение людей, осознающих свое право быть личностью. Нашим идеалом был — если попытаться его выразить политической формулировкой — социализм с человеческим лицом. Мы верили в эту возможность до пражских событий. Мы верили хотя бы потому, что под свободой прежде всего понимали свободу творчества, мы хотели обществу давать, а не брать у него.
То, что сочинили парниши из «России», не было конфиденциальной информацией о конфиденциальном явлении. Это было конфиденциальное истолкование явного факта, которое не могло быть предано гласности именно потому, что оно было клеветническим и потому что оно было написано в соответствии с той частью официальной идеологии, которая старательно укрывалась от внимания общественности, в особенности — мировой.
Наглость клеветы была поразительной. Бродский на вечере читал «Остановку в пустыне». Да, он читал стихи, как читают священные тексты евреи, но читал он горькие стихи о разрушении православного храма, храма в центре Ленинграда, и не во времена Сталина, а в наши. Это был упрек не исторически далекому прошлому, а всем нам, ибо мы впали в культурную анемию и беспамятство. Это не были стихи политика, а речь пророка, указывающего на пустоты в нашей духовной жизни. Доносчики же уверяли, что в стихотворении Бродский сетовал по поводу того, что в городе осталось… мало евреев.
Система сама лгала, клеветала, скрывала факты, извращала события, паясничала, подтасовывала цифры, пускала утки, строила потемкинские деревни и создавала мифы. Доносчики предлагали фальшивую версию события — ну что ж, тем меньше работы для аппарата. Аппарат утратил не только знание реальности, но даже саму потребность знать ее. Испорченная пища стала нормой.
Я решил судить «борцов за культуру» советским судом. Донос позволял обвинить их в публичном антисемитизме, в клевете и оговоре. Иллюзий у меня не было никаких — что-то не слышно было, чтобы суд наказал хоть одного антисемита. Я направился к Ефиму Эткинду, которого немного знал и к которому испытывал полное доверие. Эткинд посоветовал мне обратиться к Кирпичникову, в недавнем прошлом старшему следователю по особо важным делам, попавшему в опалу после того, как
Встреча с Александром Иосифовичем Кирпичниковым произвела на меня большое впечатление. Соединение профессионального долга с совестью было высоким идеалом шестидесятников. Передо мной был человек, который, занимая ответственный пост, прекрасно понимая, что значит быть исторгнутым из системы, остался верным своему профессиональному долгу и совести. Опальный следователь впервые видел меня, но он не страдал манией преследования, как многие мои современники, запугивавшие себя и других всемогуществом КГБ: все телефоны прослушиваются, в каждой квартире установлены «жучки» и т. п. Этот страх подстегивал их с еще большим рвением служить системе. Из уст Кирпичникова я услышал то, что читатель журнала «Звезда» прочтет через четверть века [4] . Передо мной была не жертва, а человек, одержавший моральную победу над режимом. Он верил, что сопротивление возможно, что страх нужно преодолевать, что поражения не отменяют смысла борьбы за справедливость. Он посоветовал обратиться к адвокату В. Хейфецу: «Нет, никакой записки не нужно — нужно лишь упомянуть мое имя».
4
См.: Звезда. 1993. № 7.
Адвокат был весьма занят, но выслушал нас (я был с Броней Щербаковой) со всей внимательностью. Часть разговора была вынесена из юридической консультации на улицу. Конечно, он мало верил в успех дела. Разумеется, сам документ никакой суд к рассмотрению в качестве улики не принял бы. Но можно было поступить, по его мнению, иначе. Бронислава могла подать иск на Щербакова за бытовой антисемитизм — за оскорбления, которые слышит от него каждый день и которые слышать не в диковинку ее соседям. Броня должна была написать заявление с требованием защитить ее достоинство. Все будет зависеть от свидетелей, готовых или неготовых подтвердить факты, приведенные в иске. Хейфец несколько раз повторил, что нужны «железные свидетели», способные выступить в суде и стойко держаться при судебном разбирательстве. Что касается доноса, его следует явить на свет в ходе судебного разбирательства как еще одно подтверждение антисемитизма Щербакова.
Броня должна была договориться со свидетелями, а я решил поискать порядочных людей в обществе «Россия» — должны же там быть и такие. В свой план я посвятил Бориса Ручкана — прозаика, члена нашего лито. Вместе с ним мы навестили человека, который недавно вышел из общества. У него сложилось впечатление, что эта организация создана в интересах нескольких лиц, которые ею руководят. Он не отрицал, что дух антисемитизма в обществе витает, слышал соответствующие высказывания от Щербакова. Но выступать на суде отказывался. После двухчасового разговора он наконец пообещал в суде выступить, если кроме него будут от общества другие свидетели.
Вскоре я встретился еще с одним человеком из «России». Однако он настолько был напуган моим появлением, что стал всячески открещиваться от причастности к «патриотам».
У Брони дело также не заладилось. Люди боялись советского суда. Все прекрасно понимали, что антисемитизм — часть государственной политики, а от политики нужно держаться как можно дальше. Борьба с антисемитизмом всегда требовала от нас, русских, гражданского мужества и честности…
Развязка всей этой затеи оказалась совершенно неожиданной. Борис Ручкан оказался на дне рождения, кажется, Андрея Битова. Здесь все были свои и все сильно выпили. Январский вечер творческой интеллигенции еще не был забыт. Ручкан понимал, что, пока мы не отказались от идеи суда, о документе никто ничего не должен знать, но искушения не выдержал: прочел донос вслух. Текст был тотчас распечатан и вскоре стал широко известен в писательских кругах Ленинграда [5] .
5
В «Невидимой книге», откуда взят эпиграф к этому повествованию, С. Довлатов привел текст доноса с существенными сокращениями.