Сочинения. Том 2. Невский зимой
Шрифт:
Королевские трубачи в шляпах со страусовыми перьями сыграли сигнал: «Все — внимание!» Вся площадь затаила дыхание. Господин философ взял яйцо и одним быстрым движением заставил яйцо вращаться. И вот яйцо стоит, белое куриное яйцо, целое и невредимое, на самом-самом кончике. Оно вращалось так долго, что из него успел вылупиться крошечный цыпленок. Он пробил скорлупу и выглянул наружу. У него немного кружилась голова. Наверно, от счастья. Раздались бурные аплодисменты.
На помост поднялся главный остряк королевства. Он поднял палец и произнес остроту так, чтобы ее все услышали:
— А все-таки оно вертится!
Эту фразу вы можете прочесть в учебниках по физике, истории, философии и в других, если вообще существуют другие учебники.
Господин философ, который так запутал бедного министра финансов, по-прежнему утверждал,
Маленький стекольщик не расставался в этот вечер с большим стекольщиком и с прекрасной танцовщицей. Рядом с ними была девочка с музыкальным слухом.
— Маленький стекольщик, — сказала Виола, — если мальчик любит девочку, он должен уметь это доказать.
— Мальчики всегда умеют это доказать, — сказал маленький стекольщик. — Для этого нужно хотя бы одно несказочное королевство.
ПО ТУ СТОРОНУ ОФИЦИАЛЬНОСТИ
Главы из книги
СВОЙ ЧЕЛОВЕК В БОЛЬШОМ ДОМЕ
Мы встретились на углу Жуковского и Литейного. Иосиф (Бродский. — Б.И.) достал несколько листков папиросной бумаги:
— Прочти.
Я начал читать. Через минуту спросил:
— Как удалось это раздобыть?
— У нас есть свой человек в Большом доме. Одна девица копию сняла.
Пыль от хрущевских реформ еще висела в воздухе. Можно было верить, что в конце концов что-нибудь из них получится, можно было не верить и продолжать жить, как жили наши интеллигентные соплеменники уже не одно десятилетие: жизнь — это кинофильм в постановке «партии и правительства». Задача уважающего себя человека — иметь собственное мнение по поводу «кино». Кризис заключался не столько в том, что кинофильм вызывал все большее отвращение по мере того, как ожидаемое развенчание Сталина забуксовало, а в том, что образовались свои собственные, независимые, неподконтрольные мотивы жизни — независимые и неподконтрольные для самого себя. Словно оказываешься на чужой территории: рискованность положения не объясняется ни твоим любопытством, ни любовью к приключениям. Экзистенциализм уже научил объяснять эти состояния человека, называя их пограничными. Я мог бы сказать, что стал жертвой этих состояний, но любовь к судьбе, хотя и странная, это все-таки любовь.
В 1962 году я написал обширное эссе, радикально отрицающее советскую действительность, и рассказ «Похороны во вторник», в котором хоронил сам себя вместе с эпохой «бессознательного конформизма». Рассказ прочитал на литобъединении при издательстве «Советский писатель» [1] . Я не помню случая, чтобы чтение обходилось без обсуждения: на этот раз желающих выступить не нашлось. Все были подавлены мрачной историей — аргументированным самоубийством героя рассказа. Рид Грачев, которому «Похороны» были посвящены, отнесся к этому проявлению моей признательности как к бестактности. Впервые я встретился с таким буквалистическим отношением к сочиненному тексту. Но разве не о таком переживании своего произведения мечтает каждый писатель!
1
Назову имена некоторых членов объединения того периода: Андрей Битов, Сергей Вольф, Майя Данини, Олег Базунов, Инга Петкевич, Валерий Попов, Генрих Шефф. Публикации их вещей, написанных только за два-три года, растянулись на десятилетия; многое не увидело свет и по сей день. Собранная в одном издании, эта проза отчетливо продемонстрировала бы черты новой, тогда только еще зарождающейся литературы.
С эссе мне пришлось быть предельно осторожным. Такие
Щербаков часто мне звонил — он снимал комнату на Измайловском, в трех шагах от 3-ей Красноармейской, где жил я. Он интересовался многим. Я не хочу сказать, что вопросы он задавал «по долгу службы». Провинциал, по образованию и работе — экономист, он был воистину некультурным человеком, что не мешало ему иметь бойкий ум и упорство в стремлении сравняться с другими членами лито. Его приняли в наше объединение при издательстве «Советский писатель» с повестью «Ров» — вещью мрачной, темной, неуклюжей, в которой были одна-две сцены, примиряющие меня с «ненаписанностью» десятка других. Напрашивалось сравнение с тяжелой прозой Фолкнера. А почему бы и нет — у начинающего Щербакова все было впереди. Так тогда казалось.
Если у вас в столе лежит рукопись, в которую вы вложили кое-что свое, вряд ли вам удастся в приятельских разговорах избежать самоцитирования. Что я и делал, встречаясь со Щербаковым, и что мне делать надоело — я выдал ему эссе на руки.
Если говорить совсем кратко об этом сочинении, то я в нем доказывал архаичность государственной идеологии и политики, неэффективность экономики, основанной на бюрократическом планировании, и необходимость политических и гражданских свобод. Щербаков, прочитав рукопись, решительно заявил: нужно создать политическую подпольную организацию для борьбы с режимом и возглавить ее должен я.
Я сказал, что из затеи с подпольной организацией ничего хорошего выйти не может — она будет в два счета раскрыта, если даже ничего не будет делать. В условиях советского социума только люди сильного духа и рыцарской морали еще могли бы иметь кое-какой шанс на успех, но таких людей нет. Щербаков меня стал уверять, что такие люди есть и что он познакомит меня с ними. При этом его друзья не будут знать, что им устраиваются смотрины.
С друзьями Щербакова я встретился в кафе на Садовой — в «Лакомке», которое славилось своими бриошами и как место встреч молодежи. За столом нас было четверо. Щербаков представил своих приятелей, я попытался завести с ними соответствующий разговор. Но их интересовало другое — как добыть спиртное и девочки за соседним столиком. На улице Щербаков согласился, что его приятели «некондиционны». Одного из них звали Николай Утехин.
Этот эпизод с бриошами при всей его случайности еще раз убедил меня в бесперспективности подпольной борьбы. Сейчас мы знаем, что в пятидесятые и шестидесятые годы люди самых высоких моральных достоинств пытались создать подпольные организации. Однако стоило им выйти за пределы тесного дружеского кружка, дело проваливалось. Широко известна история самой многочисленной конспиративной организации ВСХСОН, которую возглавлял Игорь Огурцов — человек исключительный. Но все, что всхсоновцам удалось сделать, — это получить согласие на вступление в организацию нескольких десятков человек и распространить, в основном устно, программные идеи. Вскоре организация попала под нож КГБ, не совершив, собственно, ничего. «Удары по штабам» (на манер наших народовольцев и эсеров), если бы даже такую задачу кто-то поставил, были технически невозможны. Но, главное, на действия, подобные тактике «красных бригад», шестидесятники не были способны по моральным причинам.
Шестидесятники хотели влиять на общество, распространяя демократические идеи. Для этого нужно было напрямую обращаться к людям. Возникало убийственное противоречие: «техника безопасности» требовала от демократов строжайшей подпольности, пропагандистская работа с согражданами тотчас раскрывала существование организации.
Вскоре я почувствовал, что мои просветительские старания бесплодны. Щербаков, вращаясь вокруг одних и тех же вопросов, не был в состоянии их понять. Он был совершенно беспомощен там, где нужно было составить представление о «сложном целом», а именно таким и является любая культурная проблема. При этом он был похож на рака-старьевщика — старался напялить на себя то, что ему казалось модным в культурном обиходе той среды, к которой стал причислять себя, вступив в престижное лито.