Сочинения. Том 2
Шрифт:
— Слава Богу, — сказал однажды тот лекарю Стеллинскому, — наш Илья образумился: служба как рукою сняла с него дурь. Я недаром говорил, что распрысканная духами модница любовь убежит от смоляного духу как бес от ладану!
— Если она и убежала, так вовсе от другой причины, — возразил Стеллинский. — Капитана исцелили мои фумигации… Он вовсе не замечал в рассеянности, что я подмешиваю в его курительный табак лекарственные травы.
Но исцелился ли, полно, Правин?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Между тем работы кипели, вооружение росло не по дням, а по часам, и с ним вместе росло нетерпение Правина. «Скорей бы, скорей бы тянуться нам на рейд, и тотчас в море, и как можно вдаль от этого проклятого Петербурга! Вовеки нога моя не будет там!» — воскликнул он однажды, и через два часа Правин стоял уже над колесом бертовского парохода, как будто считая каждый оборот
Со все тем гордая решимость Правина: не искать, не видать княгини, была непоколебима. Мысли его, как улитковые линии, сходились всегда в одну точку, — и эта точка была она;зато сам он, будто ринутый средобежною силою, все далее и далее бродил от тех мест, где бы мог встретиться с нею. Правин был поэт в прозе, поэт в душе, сам того не зная; да и есть ли на белом свете человек, который бы ни однажды не был им? Вся разница в том, что один чаще, другой реже, один глубже, другой мимолетнее. Не одни величавые красоты природы поражали и пленяли Правина, нет, он горячо любил все произведения искусства, запечатленные поэзиею, в чем бы она ни проявлялась: в стихе, в смычке, в кирпиче, в бронзе — и там, где человек слил свои труды с природою, и в том, где перетворил ее по своему безотчетному идеалу. Любовь изострила в нем чувство изящного, и теперь чувство, выброшенное из русла, разливалось прямо из сердца на все предметы, одушевляло все его окружающее. Лоно вод дышало для него звуками грустными, но приятными; воздух веял словно дружеской рукою в лицо. Он находил новый, но знакомый смысл в книгах; схватывал сладостные переливы в стихах, которые незадолго казались ему беззвучными; занимательность сказалась ему в наличнике дома, в стреле колокольни, к столбе, в картине. Он иногда простаивал по четверти часа, любуясь какою-нибудь частью города, улицею, мостом, красивым домом. Он не замечал усмешек и толчков прохожих, благоговея перед монументом Петра Великого; но всего более полюбил он бродить по великолепным комнатам дворца, известного под именем Эрмитажа… это было его наслаждение, его утешение. Там казалось ему, что он снова повторял свои путешествия, и образы мира на миг заслоняли от очей души образ ненавистный и милый. Он утихал, как дремучие болота Рюисдаля, вдыхал свежесть ночей фан дер Неера, летел с кораблем по желтому Немецкому морю фан Остада. Портреты фан Дейка шевелились, небо Рафаэля растворялось… Правин хотел удержать камни, летящие в св. Стефана Лесюерова; врубался в ряды мидян с Пуссеном; молился с блудным сыном Мурильо. Прелестные личики улыбались ему, рыцари протягивали руки, сельский праздник манил к себе. Шумная встреча штатгалтера тянулась мимо, и будто знакомые люди кивали из толпы головою, грозили перстом из окна. Влево шумел черный лес Сальватора, вправо плескалось бурное море Вернета; люди, климаты, города, небеса, океаны во весь рост, во всю прелесть развивались, росли, смешивались, меркли. То был какой-то гармонический, но безмолвный танец образов, идей, веков; то был осязаемый микрокосм души человеческой, начиная с грязной вещественности Теньера до недосягаемой святыни Урбино, — бесконечный как хаос, неясный как сны, уже готовые, но еще не виданные человеком.
Правин обжился, ознакомился с обитателями этого мира, в котором дремал он наяву. Но кроме бескорыстного наслаждения рассматривать зеркальные ширмы света, закрывавшие от него досадный настоящий свет, Эрмитаж привлекал его прямым отношением к его страсти. В комнатах, заключающих в себе музей Жозефины, между прелестною Гебою и танцовщицею Кановы возвышается, его же резца, чета Амура и Душеньки. Душенька эта была, ни дать ни взять, вылитая княгиня Вера. К ее-то подножию спешил Правин отдыхать от забот службы… Отдыхать? О, столько же отдыхает труженик на постели, усыпанной щебнем!! Нет, он спешил туда горевать наедине и высказывать подобию изменницы свои упреки, проклинать ее и восхищаться ею.
Вы, верно, видели эту прелестную купу, одно из лучших творений Кановы! Душенька, обнявшись с Амуром, любуется бабочкою, сидящею у нее на ладони. Высока так, как небо, чиста, как луч солнца, многоплодна, как самый климат Греции, была идея
Вереница других сравнений, других применений мелькала в воображении Правина. Как мало лет и как много происшествий, как много исторических лиц протекло у стоп этого мрамора! Перед ним, может быть, не однажды плакала развенчанная царица французов. На нее падал мимолетный как молния взор Наполеона, безумствующего о завоевании мира. На него смотрела толпа королей и полководцев — одни с рассеянностию пресыщения, другие с равнодушием невежества, многие с завистию: зачем это не мое! И где очутился этот мрамор из чертогов Тюельри? И потом, где те, которые любовались им так недавно и там и здесь? «Одних уж нет, другие странствуют далече!» — со вздохом думал Правин.
Поутру в какой-то праздник Правин, сам не зная как, очутился у стоп Душеньки. Он погрузился в глубокую думу, в живую грусть, любуясь милыми чертами.
«Когда я увидел тебя впервые, — думал он, — мне казалось, что ангел кликнул мою душу по имени, что ты из младости обручена мне сердцем! Безумец!., я смеялся над этою дикою мыслию — и, влюбленный, поверил ей, предался ей… и чему после этого верить, если не верить такому лицу? Так прелестна и так коварна! столь умна и столь легкомысленна! И зачем я встретил ее, зачем дозволила она себя полюбить! Внушить такую пылкую страсть, раздуть пожар и потом развеять пепел сердца по воздуху, не уронив даже слезы участия, не только взаимности; поманить надеждой и предаться другому!..»
Правин был один-одинехонек… Он тихо колебал головою, и слезы текли неслышно по его лицу.
— Вы плакали! — сказал кто-то подле него.
Голос этот бросил трепет во все его существо. Сладкозвучен и нежен был он. Глубокое участие отзывалось в нем. Правин обернулся: рядом с ним стояла княгиня Вера, в газовом золотошвейном платье, в полном блеске убора, и красоты, и молодости, во всем очаровании чувства… Она была лучезарна, божественна! Видно было, что она ускользнула с выхода подышать свободнее на просторе, взглянуть на мастерские произведения резца и кисти, быть может влекомая тайным предчувствием сердца, — а сердце наш вещун! — недаром сказано Дмитриевым.
— Вы плакали? — повторила она; она была тронута.
Первое обаяние прелести миновало, вспышка негодования улетела с сердца Правина, но обиженное самолюбие — червь; оно не имеет ни ног, ни крыльев — оно осталось. Он отступил, поклонился княгине с холодною почтительностью и отвечал, краснея:
— Да, княгиня, я плакал, и горьки были слезы мои… Я думал, что я здесь один…
— Неужели для вас больно, капитан, что я в ваших глазах застала слезу?.. Чудные создания мужчины: не краснея могут хвастаться кровью друга и стыдятся слезы чувства!..
— По крайней мере я должен стыдиться этих слез, и, признаюсь, всех менее вас желал бы я иметь свидетелем такой слабости: слез моих не видал и не увидит свет, и будьте уверены, княгиня, что они не прибавят блесток ни на чье платье!
Правин никогда не говорил княгине о любви своей, но какая женщина не понимает пламенной речи взоров, румянца щек, волнения груди, трепетанья руки? Княгиня и в этот раз поняла весь укор Правина. В ее ответе видно было более чувства, чем гордости.
— Неужели вы думаете, капитан, что удел мой одна мишура и блестки, что я не знаю слез горя? Но вы бросили стрелу еще далее, еще глубже: вы почти сказали, что я могу радоваться чужому горю. Скажите, чем заслужила я такое несправедливое обвинение? и от кого же?..