Сочинения
Шрифт:
– Итак, мой милый мальчик, – обратился к нему беглый каторжник, Курносой еще долго не справиться со мной. Как уверяют наши дамы, я победоносно выдержал такой удар, который прикончил бы даже вола.
– О! Вы можете вполне сказать – быка! – воскликнула вдова Воке.
– Может быть, вас огорчает, что я остался жив? – сказал Вотрен на ухо Эжену, точно проникнув в его мысли. – Это было бы достойно чертовски сильного человека!
– Ах, да, – вмешался Бьяншон, – третьего дня мадмуазель Мишоно говорила о некоем господине по прозвищу Обмани-смерть; такая кличка очень подошла бы к вам.
Это сообщение подействовало на Вотрена, как удар молнии. Он побледнел и зашатался, его магнетический взгляд, подобно солнечному лучу упав на мадмуазель Мишоно, как бы потоком излученной воли сбил ее с ног. Старая дева рухнула на стул. Пуаре поторопился стать между нею и Вотреном, сообразив, что ей грозит опасность, – такой свирепостью дышало лицо каторжника,
– Именем закона и короля… – произнес один из полицейских, но конец его речи был заглушен рокотом изумления.
Потом настала тишина, и нахлебники расступились, давая дорогу: вошло трое полицейских; каждый из них, опустив руку в карман, держал в ней пистолет со взведенным курком. Два жандарма, войдя следом за представителями полиции, стали у порога, два других показались у двери со стороны лестницы. Шаги солдат и звяканье ружей послышались на мощеной дорожке, шедшей вдоль фасада. О бегстве не могло быть и речи, – и взоры всех невольно приковались к Обмани-смерть. Начальник полиции, подойдя к Вотрену, ударил его по голове так сильно, что парик слетел, и голова Коллена явилась во всем своем отталкивающем воде. Кирпично-красные коротко подстриженные волосы придавали его голове, его лицу, прекрасно сочетавшимся с его могучей грудью, жуткий характер какой-то коварной силы, выразительно освещая их как бы отсветом адского пламени. Все поняли Вотрена, его прошлое, настоящее и будущее, его жестокие воззрения, культ своего произвола, его господство над другими благодаря цинизму его мыслей и поступков, благодаря силе организма, приспособленного ко всему. Кровь бросилась в лицо Коллену, глаза его горели, как у дикой кошки. Он подпрыгнул на месте в таком свирепом и мощном порыве, так зарычал, что нахлебники вскрикнули от ужаса. При этом львином движении полицейские воспользовались переполохом и выхватили из карманов пистолеты. Заметив блеск взведенных курков, Коллен понял опасность и в один миг показал, как может быть огромна у человека сила воли. Страшное и величественное зрелище! Лицо его отобразило поразительное явление, сравнимое только с тем, что происходит в паровом котле, когда сжатый пар, способный поднять горы, от одной капли холодной воды мгновенно оседает. Каплей холодной воды, охладившей ярость каторжника, послужила одна мысль, быстрая, как молния. Он усмехнулся и поглядел на свой парик.
– Прошли те времена, когда ты бывал вежлив, – сказал он начальнику тайной полиции. И, кивком головы подозвав жандармов, вытянул вперед руки. Милостивые государи, господа жандармы, наденьте мне наручники. Беру в свидетели присутствующих, что я не оказал сопротивления.
Быстрота, с какой огонь и лава вырвались из этого человеческого вулкана и снова ушли внутрь, изумила всех, и шопот восхищения пронесся по столовой.
– Карта бита, господин громила, – продолжал Коллен, глядя на знаменитого начальника сыскной полиции.
– Ну, раздеться! – презрительно прикрикнул на него человек из переулка Сент-Анн.
– Зачем? – возразил Коллен. – Здесь дамы. Я не запираюсь и сдаюсь.
Он сделал паузу и оглядел собравшихся, как делают ораторы, намереваясь сообщить поразительные вещи.
– Пишите, папаша Ляшапель, – обратился он к седому старичку, который пристроился на конце стола и вытащил из портфеля протокол ареста. – Признаю: я – Жак Коллен, по прозвищу Обмани-смерть, присужденный к двадцати годам заключения в оковах, и только что я доказал, что это прозвище ношу недаром. – Затем, обращаясь к нахлебникам, пояснил: – Пошевели я лишь пальцем, и вот эти три шпика выпустили бы из меня клюквенный сок на домушный проспект маменьки Воке. Чудаки! Туда же, берутся подстраивать ловушки!
Услыхав такие страсти, г-жа Воке почувствовала себя дурно.
– Господи! От этого можно заболеть! Я же с ним была вчера в театре Гетэ, – пожаловалась она Сильвии.
– Немножко философии, мамаша, – продолжал Коллен. – Что за беда, если вчера в Гетэ вы были в моей ложе? – воскликнул он. – Разве вы лучше нас? То, что заклеймило нам плечо, не так позорно, как то, что заклеймило душу вам, дряблым членам пораженного гангреной общества; лучший из вас не устоял против меня.
Коллен перевел глаза на Растиньяка, ласково улыбнувшись ему, что странно противоречило суровому выражению его лица.
– Наш уговор, мой ангел, остается в силе, – разумеется, в случае согласия! Чьего? Понятно. – И он пропел:
Мила моя ФаншетаСердечной простотой…– Не
Каторга с ее нравами и языком, с ее резкими переходами от шутовского к ужасному, ее страшное величие, ее бесцеремонность, ее низость – все проявилось в этих словах и в этом человеке, представлявшем теперь собою уже не личность, а тип, образец выродившейся породы, некоего дикого и умного, хищного и ловкого племени. В одно мгновенье Коллен стал воплощением какой-то адской поэзии, где живописно выразились все человеческие чувства, кроме одного: раскаяния. Взор его был взором падшего ангела, неукротимого в своей борьбе. Растиньяк опустил глаза, принимая его позорящую дружбу как искупление своих дурных помыслов.
– Кто меня предал? – спросил Коллен, обводя присутствующих грозным взглядом, и, остановив его на мадмуазель Мишоно, сказал: – Это ты, старая вобла? Ты мне устроила искусственный удар, шпионка? Стоит мне сказать два слова, и через неделю тебе перепилят глотку. Прощаю тебе, я христианин. Да и не ты предала меня. Но кто?.. Эй! Эй! что вы шарите там наверху! – крикнул он, услыхав, что полицейские взламывают у него в комнате шкапы и забирают его вещи. – Птенчики вылетели из гнезда еще вчера. И ничего вам не узнать. Мои торговые книги здесь, – сказал он, хлопнув себя по лбу. – Теперь я знаю, кто меня предал. Не иначе как этот мерзавец Шелковинка. Верно, папаша взломщик? – спросил Коллен начальника полиции. – Все это уж очень совпадает с тем, что наши кредитки прятались там наверху. Теперь, голубчики шпики, там нет ничего. Что до Шелковинки, то приставьте к нему хоть всех жандармов для охраны, а не пройдет и двух недель, как его пришьют. Сколько вы дали Мишонетке? – спросил Коллен у полицейских. – Несколько тысяч? Я стою больше. Эх ты, гнилая Нинон, Венера Кладбищенская, Помпадур в отрепьях. [73] Кабы ты меня предупредила, у тебя было бы шесть тысяч. А-а! Старая торговка человечьим мясом, ты этого не смекнула, а то сторговалась бы со мной. Я бы дал их, чтобы избежать путешествия, которое мне совсем некстати и причинит большой убыток, – говорил он, пока ему надевали наручники. – Теперь эти молодчики себя потешат и будут без конца таскать меня, чтобы измаять. Отправь они меня на каторгу сейчас же, я скоро бы вернулся к своим занятиям, несмотря на соглядатаев с Ювелирной набережной. [74] На каторге все вылезут из кожи вон, только б устроить побег своему генералу, своему милому Обмани-смерть! У кого из вас найдется, как у меня, больше десяти тысяч собратьев, готовых для вас на все? – спросил он гордо. – Тут есть кое-что хорошее, – добавил он, ударив себя в грудь, – я не предавал никого и никогда! Эй ты, вобла, – обратился он к старой деве, – посмотри на них. На меня они глядят со страхом, а при взгляде на тебя их всех тошнит от омерзения. Получай то, что заслужила.
73
Нинон де Ланкло (1620–1705) – французская куртизанка. Маркиза де Помпадур (1721–1764) – фаворитка Людовика XV.
74
«…несмотря на соглядатаев с Ювелирной набережной». – Имеются в виду сыщики: к Ювелирной набережной примыкает префектура полиции.
Он замолчал, посматривая на нахлебников.
– Какой у вас дурацкий вид! Никогда не видели каторжника? Каторжник такой закалки, как Коллен, тот самый, что перед вами, – это человек, менее трусливый, чем остальные люди, он протестует против коренных нарушений общественного договора, о котором говорил Жан-Жак, а я горжусь честью быть его учеником. Я один против правительства со всеми его жандармами, бюджетами, судами и вожу их за нос.
– Черт побери! Он так и просится на картину, – заметил художник.
– Ты, дядька его высочества палача, гофмейстер Вдовы (такое прозвище, овеянное поэзией ужаса, дали каторжники гильотине), – сказал Коллен, оборачиваясь к начальнику сыскной полиции, – будь добр, подтверди, если меня предал Шелковинка! Я не хочу, чтобы он расплачивался за другого, это было бы несправедливо.
В это время полицейские, все перерыв у него в комнате и составив опись, вернулись и стали шопотом докладывать начальнику. Допрос закончился.
– Господа, – обратился Коллен к нахлебникам, – сейчас меня уведут. Пока я жил здесь, вы были все со мной любезны, я сохраню признательность за это. Примите мой прощальный привет. Разрешите прислать вам из Прованса винных ягод. [75]
75
«Разрешите прислать вам из Прованса винных ягод». – Вотрен иронизирует по поводу предстоящей ему отправки на каторгу, на юг Франции.