Сочинения
Шрифт:
Я чувствовал, что голос мой зазвенел угрозой. Он начинал выводить меня из себя.
— Так вот как! Вы показываете когти! Я не знал, что они у вас есть. Хорошо, вы правы: на Софью Михайловну я не имею никаких прав. Я не осмелюсь поминать имя ее всуе. Но эта… эта…
Он в волнении несколько раз прошелся из угла в угол комнаты. Я видел, что он взволнован серьезно. Я не понимал, что с ним делается. В прошлый наш разговор он и словами и тоном своим выразил такое нескрываемое презрение к этой женщине, а теперь… Неужели?..
— Сергей Васильевич, —
— Нет.
— Что же вас точит? Из-за чего вы подняли всю эту бурю? Не могу же я поверить, что вы печетесь о спасении моей души из когтей этого воображаемого дьявола.
— Это мое дело, — сказал он. — Но помните, что каким бы то ни было путем, а я помешаю вам… Я не позволю! Слышите? — задорно крикнул он.
Я почувствовал, что кровь бросилась мне в голову. В том углу, где я стоял в это время спиною к стене, был навален разный хлам: холсты, кисти, сломанный мольберт.
Тут же стояла палка с острым железным наконечником, к которой во время летних работ привинчивается большой зонт. Случайно я взял в руки это копье, и когда Бессонов сказал мне свое «не позволю», я со всего размаха вонзил острие в пол. Четырехгранное железо ушло в доски на вершок.
Я не сказал ни слова, но Бессонов взглянул на меня изумленными и даже, как мне показалось, испуганными глазами.
— Прощайте, — сказал он. — Я ухожу. Вы чересчур раздражены.
Я уже успел успокоиться.
— Постойте, — сказал я. — Останьтесь.
— Нет, мне нужно. До свидания!
Он ушел. Я с усилием вытащил копье из пола и помню, что коснулся пальцем слегка нагревшегося блестящего железа. Мне в первый раз пришло в голову, что это — страшное оружие, которым легко положить человека на месте.
Гельфрейх ушел в академию, я не без волнения ожидал свою натурщицу. Я поставил совсем новый холст и приготовил все нужное.
Я не могу сказать, чтобы я думал тогда только о своей картине. Я вспоминал вчерашний вечер с его странной, еще не виданной мною обстановкой, неожиданную и счастливую для меня встречу, эту странную женщину, падшую женщину, которая сразу привлекла все мои симпатии, странное поведение Бессонова… Что ему нужно от меня? Не любит ли он ее в самом деле? Зачем тогда это презрительное отношение к ней? Разве не мог бы он спасти ее?
Я думал обо всем этом, а рука с углем ходила по холсту; я делал наброски позы, в которой хотел представить Надежду Николаевну, и стирал их один за другим.
Ровно в одиннадцать часов зазвенел колокольчик. Через минуту она в первый раз показалась на пороге моей комнаты. О, как я помню ее бледное лицо, когда она, волнуясь и стыдясь (да, стыд сменил ее вчерашнее выражение), молча стояла в дверях! Она точно не смела войти в эту комнату, где нашла потом свое счастье, единственную свою светлую полосу жизни и… гибель. Не ту гибель, о которой говорил Бессонов… Я не могу писать об этом. Я подожду и успокоюсь.
Соня не знает, что я пишу эти горькие страницы. По-прежнему каждый день она сидит у моей постели или кресла. Часто заходит ко мне и мой друг, мой бедный горбатый. Он очень похудел и осунулся и большею частью молчит. Соня говорит, что он упорно работает… Дай бог ему счастья и успеха!
Она пришла, как обещала, ровно в одиннадцать часов. Она вошла робко, застенчиво ответив на мое приветствие, и молча села на кресло, стоявшее в углу мастерской.
— Вы очень точны, Надежда Николаевна, — сказал я, накладывая краски на палитру.
Она взглянула на меня и ничего не ответила.
— Я не знаю, как благодарить вас за ваше согласие… — продолжал я, чувствуя, что краснею от смущения. Я хотел сказать ей что-то совсем другое. — Я так долго не мог найти натурщицы, что совсем было бросил картину.
— Разве у вас при академии их нет? — спросила она.
— Есть, но они мне не годились. Посмотрите вот это лицо.
Я достал из лежавшей на столе кучи всякого хлама карточку Анны Ивановны и подал ей. Она взглянула и слабо улыбнулась.
— Да, это вам не годится, — сказала она. — Это не Шарлотта Корде.
— Вы знаете историю Шарлотты Корде? — спросил я. Она взглянула на меня с странным выражением удивления, смешанного с каким-то горьким чувством.
— Почему же мне не знать? — спросила она. — Я кое-чему училась. Я забыла теперь многое, ведя эту жизнь, и все-таки кое-что помню. А таких вещей забыть нельзя…
— Где вы учились, Надежда Николаевна?
— Зачем вам знать это? Если можно, будем начинать. Тон ее вдруг изменился: она проговорила эти слова отрывисто и мрачно, как говорила вчера Бессонову.
Я замолчал. Достав из шкафа давно уже сшитое мною синее платье, чепчик и все принадлежности костюма Шарлотты, я попросил ее выйти в другую комнату и переодеться. Я едва успел приготовить все, что мне было нужно для работы, как она уже вернулась.
Передо мной стояла моя картина.
— Ах, боже мой! Боже мой! — заговорил я с восторгом. — Как это хорошо, как это хорошо! Скажите, Надежда
Николаевна, не виделись ли мы прежде? Иначе это невозможно объяснить. Я представлял себе свою картину именно такой, как вы теперь. Я думаю, что я вас видел где-нибудь. Ваше лицо, может быть, бессознательно запечатлелось в моей памяти… Скажите, где я видел вас?
— Где вы могли видеть меня? — переспросила она. — Не знаю. Я не встречалась с вами до вчерашнего дня. Начинайте, пожалуйста. Поставьте меня, как нужно, и пишите.
Я попросил ее стать на место, поправил складки платья, слегка коснулся ее рук, придав им то беспомощное положение, какое всегда представлял себе, и отошел к мольберту.
Она стояла передо мною… Она стоит передо мною и теперь, вот тут, на этом холсте… Она, как живая, смотрит на меня. У нее то же печальное и задумчивое выражение, та же черта смерти на бледном лице, какие были в то утро.