Сочинить детективчик
Шрифт:
— Сколько лет комиссару Мегрэ?
— Он старше. За пятьдесят. Но и должность у него немаленькая — начальник следственного управления. Или что-то в этом роде. Почему вы спросили о Мегрэ?
— Мартынов мне видится таким же по складу характера. Неторопливый, обстоятельный. Его талант в чем? Он обычный человек и понимает психологию обычных людей. Вот как: Мартынов такой же, каким бы стал Мегрэ, если бы служил не на набережной Орфевр, а на Петровке.
— Вы уверены, что он дослужился бы до начальника? У нас другие таланты нужны. Угодить, поддакнуть. Так и застрял бы в майорах.
— А если он и застрял?
— Согласен, — помедлив, кивнул Акимов.
— С этим разобрались, — подвел итог Леонтьев. — Взятки берет?
— Что вы! Конечно, нет. Читатель
— Почему не берет?
— Дожили! — восхитился Акимов. — Почему мент берет взятки, можно не объяснять. А почему не берет — вопрос. Не дают, поэтому и не берет.
— Неубедительно, — усомнился Леонтьев. — Все знают, что проститутки и сутенеры отстегивают ментам.
— Он с ними не контачит. Только когда совершено преступление. За что ему давать?
— Чтобы не возбуждать дело. Чтобы закрыть дело. Это в его власти.
— Тогда не знаю, — сдался Акимов. — Вы знаете?
— Ему не дают взяток, потому что у него репутация человека, который не берет взяток. А как она сложилась? Очень просто. В молодости, когда у него еще были идеалы, ему предложили взятку. Какой-нибудь цеховик. Мартынов его посадил. Именно за взятку. С тех пор за ним так и пошло.
— Идеалов у него больше нет?
— А у тебя?
— Есть. Но основательно потускнели, — признался Паша.
— Вот и у него потускнели. Теперь портрет, — продолжал Леонтьев. — Это важно. Мартынов будет действовать не только в этом романе. Но и в других, если серия получится. Поэтому он должен быть запоминающимся, узнаваемым сразу.
— А если наоборот — обыкновенный, невзрачный?
— Опять ты за свое! — с досадой сказал Леонтьев. — Что значит обыкновенный? Что значит невзрачный? Слова-пустышки. Так можно сказать и о тебе, и обо мне. А что между нами общего? Ничего. В метро или в электричке людей видишь? Ни одного одинакового лица.
— Но в массе безликие, — продолжал упорствовать Акимов.
— Мартынов — не в массе. Можно так: «В толпе никто не обратил бы на него внимания, но, приглядевшись, отметил бы…». Что?
— Волевое лицо, проницательный взгляд.
— Паша, я тебя когда-нибудь убью. Бери бумагу, иди в гостиную и набросай мой портрет. А я твой. Потом сравним.
— Это еще зачем?
— Чтобы ты научился видеть то, что пишешь.
— Только время теряем, — проворчал Акимов, но послушно вышел.
Через полчаса он вернулся в кабинет с исчерканными листками. Леонтьев кивнул:
— Читай.
— Начните вы.
Леонтьев отодвинулся от монитора:
— Смотри.
Акимов прочитал:
«У него был большой лоб, производивший из-за залысин впечатление мощного, сократовского, и очень маленький подборок, отчего лицо было похоже на фигу. Бородка, которую он отпустил еще в молодости, исправляла эту несоразмерность. С годами он совсем облысел, а обилие волос, торчавших из ушей, создавало ощущение, что волосы у него проросли внутрь. Но это его не смущало. Он считал себя красавцем, вел себя, как красавец и, что самое удивительное, женщины относились к нему, как к красавцу. В разговорах с ними он переходил на слащавый тон, каким взрослые часто разговаривают с детьми, и это, как ни странно, тоже нравилось. Скоротечные романы его почти всегда были успешными, мало кто мог устоять перед его напором. Говорили, правда, что он просто зануда из тех, кому проще дать, чем объяснить, почему ты его не хочешь. Но кто это говорил? Завистники, которые в присутствии красивой женщины вообще замолкают или начинают нести такую заумь, что потом самим мучительно стыдно. Всем своим существованием он доказывал, что гораздо важнее то, что человек думает о себе, чем то, кем он является на самом деле…»
— Вы, значит, так? — вскинулся Паша. — Ладно. Тогда и я…
Не договорив, выскочил из кабинета и вернулся только минут через сорок. Предложил тоном, не сулившим Леонтьеву ничего хорошего:
— Слушайте. «В советские времена в предисловиях к новым книгам всегда подробно перечислялось, где и кем автор успел поработать, какими ремеслами овладел, при этом упор делался на рабочие профессии, как будто это гарантировало, что книга, написанная человеком с таким богатым жизненным опытом, как у Горького, не может не заинтересовать читателя. Для писателя Л. такое перечисление заняло бы немало места, но на содержании его книг это не отражалось. В молодости он подавал большие надежды, но нового Горького из него не вышло. Советскую власть он не то чтобы одобрял или не одобрял, но воспринимал как данность, как климат и, как мог, извлекал из климата пользу: писал то, что было востребовано издательствами. Но это не было халтурой. При конъюнктурном содержании его книги были написаны довольно выразительным языком, он умело применял все художественные средства, и это производило странное впечатление: как если бы плакат „Народ и партия едины“ был исполнен небесталанным художником с использованием всего богатства палитры…».
Леонтьев засмеялся:
— Хорошо. Дальше.
— «Такой путь прошли многие молодые литераторы, начинавшие на исходе хрущевской оттепели. Нужно было кормить семью, а семья у писателя Л. была большая: жена, двое детей, мать, престарелые родители жены. Тут не до высокой литературы. Так и крутился. Но нисколько от этого не комплексовал. Однажды понял: то, чем он занимается, никакого отношения к творчеству не имеет. Это всего лишь бизнес. Но то, чем он занимается, во все времена было выше любого творчества: он борется за свою свободу. За свободу не ходить на службу, не высиживать в пыльной конторе с девяти до шести, не вскакивать по будильнику…». Вы мне сами об этом рассказывали.
— Не оправдывайся.
— «Время шло, — продолжал Акимов. — Выросли сыновья, умерли старики. Неожиданно заболела жена, с которой он прожил двадцать лет. Полтора года она не двигалась, не могла говорить. Врачи так и не смогли определить, чем она болела. Все это время Л. не отходил от нее. Он очень тяжело перенес ее смерть. Но вдовствовал недолго. Не то чтобы боялся одиночества, но было нарушено душевное равновесие оттого, что не о ком больше заботиться. Женился на молодой женщине с восьмилетней дочерью, разведенной, она помогала ему ухаживать за больной женой. Дом снова наполнился жизнью, но Л. уже был не тот, смотрел на мир как бы со стороны. Он по-прежнему много работал, писал ночами. Говорил, что иногда кажется себе мясорубкой, в которую закладывают еду, блоки сигарет, заливают гектолитры кофе, а на выходе получается фарш из текстов. Из дома почти не выходил, стал неряшлив, брился два раза в неделю, небрежно. И вот он сидит перед монитором в кресле с продранными подлокотниками, пузатый, седой, с взлохмаченными волосами, с остатками яичницы на животе…». ВсЈ, — сказал Паша. — Хотел написать зло, почему-то не вышло.
Леонтьев отскреб яичницу с футболки, тыльной стороной ладони потер подбородок.
— Да, бриться бы нужно чаще. Ну что, развлеклись? Давай займемся делом. Я тут кое-что набросал…
«Старшему оперуполномоченному МУРа майору Мартынову было сорок лет и выглядел он на сорок лет: рослый, неторопливый, с припухшими веками, которые придавали его длинному лицу сонное выражение. В „полиции нравов“ он оказался случайно: однажды быстро изловил сексуального маньяка, поручили другое дело — убийство двух проституток в подпольном борделе, тоже раскрыл. Так и пошло. К своей не совсем обычной специализации относился спокойно. Работа как работа, не хуже и не лучше других. Насильников, педофилов и растлителей малолетних ненавидел, к сутенерам относился с брезгливостью, к проституткам был достаточно снисходителен. Никаких иллюзий по отношению к ним он не питал и прекрасно помнил старое правило: „Не следует думать, что у проститутки золотое сердце“. Он знал статистику, которая безжалостно свидетельствовала, что лишь шесть процентов девушек выходят на панель ради куска хлеба. И все же сочувствовал им, видел в них людей, которым не очень-то повезло в жизни, а они платили ему своим доверием, что и было причиной его успехов…»