Содом и Гоморра
Шрифт:
С правой стороны в окна почти уже не было видно море. А в окна слева смотрела долина, покрытая снегом лунного света. Время от времени слышались голоса Мореля и Котара: «Козыри у вас есть?» – «Yes». – «Неважнец, у вас дела», – ответил на вопрос Мореля маркиз де Говожо – он видел, что у доктора полны руки козырей. «Вот бубновая дама, – сказал доктор. – Вам известно, что она козырная? Хлоп, цоп! А псов тут нет». Маркиз де Говожо признался, что не может взять в толк, почему доктор ни с того ни с сего заговорил о собаках. Мне послышалось, вы сказали: «Это не выжлец». – «Я сказал: „неважнец“!» Доктор подмигнул в знак того, как остроумно он скаламбурил. «Погодите, – показывая на своего противника, сказал он, – вот я сейчас разобью его, как под Трафальгаром… [319] ». Должно быть, доктор действительно сделал удачный ход, потому что от радости он, смеясь, начал томно поводить плечами, а это в семье – в «роду» – Котаров являлось признаком почти животного наслаждения. У предшествовавшего поколения этот жест сопровождался другим: потирать руки, как будто их моя. Котар одно время делал и то, и другое движение, но в один прекрасный день потирать руки перестал, причем так и осталось неизвестным, под чьим воздействием – супруги или же начальства. Даже играя в домино, доктор, когда он заставлял партнера «пошевелить мозгами» и воспользоваться двойной шестеркой, – а от этого он получал величайшее удовольствие – только поводил плечами. Когда же – что бывало с ним чрезвычайно редко – он на несколько дней уезжал к себе на родину и встречался с кем-нибудь из своих двоюродных братьев, который все еще потирал руки, то по возвращении рассказывал г-же Котар: «Бедняга Рене очень уж провинциален». «У вас эта штуковинка есть? – спросил он Мореля. – Нет? Тогда я хожу старым Давидом». – «Стало быть, у вас пять, вы выиграли!» – «Si, signor [320] » – «Блестящая победа, доктор», – сказал маркиз. «Пиррова победа, – сказал Котар и, повернувшись к маркизу, посмотрел на него поверх пенсне: ему хотелось удостовериться, какое впечатление произвела его острота. – Если у пас есть еще время, вы можете отыграться, – сказал он Морелю. – Тасовать мне… Ах пет! Вон экипажи, придется отложить до пятницы, и тогда я покажу вам фокус, который не так-то легко раскумекать». Вердюрены вышли проводить нас. Чтобы быть уверенной, что Саньет завтра приедет, Покровительница старалась быть с ним особенно ласковой. «Вы, мой милый мальчик, должно быть, без пальто, – сказал мне Вердюрен: его преклонный возраст давал ему право на отеческое обращение со мной. –
319
Трафальгар – мыс на юго-западном побережье Испании, между Гибралтаром и Кадисом, возле которого в 1805 г. адмирал Нельсон одержал знаменитую победу над соединенным франко-испанским флотом.
320
Да, синьор (итал.)
321
Деонтологический – относящийся к понятию профессиональной этики.
322
…салернские лекари, вознамерившиеся уничтожить целебные воды… – Намек на известную средневековую легенду из жизни Вергилия, который якобы открыл чудесную целебную силу морских ванн Поццуоле (порт в Неаполитанском заливе), чем вызвал неудовольствие врачей из г. Салерно, лишившихся своих пациентов. Салернские лекари снарядили корабль, чтобы уничтожить новый центр врачевания, но на обратном пути, попав в шторм, погибли в морской пучине.
323
Су – французская монета в 5 сантимов, составлявшая, соответственно, 1/20франка.
Самым неприятным из поклонников маркизы был ее муж. Маркиза любила поднять кого-нибудь на смех, при этом часто хватала через край. Как только она начинала подпускать шпильки мне или кому-нибудь еще, маркиз де Говожо со смехом посматривал на жертву. Он был косоглаз – а благодаря косине даже дураки, развеселившись, сходят за умников, – и когда он смеялся, то на фоне белка, который в другое время только один и был виден, показывался краешек зрачка. Так в затянутом облаками небе вдруг проглядывает голубизна. Впрочем, этот ловкий маневр происходил под прикрытием монокля, исполнявшего ту же обязанность, какую исполняет стекло, которое защищает редкостную картину. Трудно было угадать, добродушно ли смеялся маркиз: «Что ж, негодник, вы можете гордиться: к вам благоволит чертовски умная женщина». Или же зло: «Ну как, милостивый государь? Приятно? Наглотались пилюль?» Или услужливо: «Помните: я около вас, я смеюсь только потому, что это милая шутка, но в обиду я вас не дам». Или жестоким смехом сообщника: «Подсыпать вам нет смысла, но вы же видите: я хохочу до упаду над градом оскорблений, которыми она вас осыпает. Я сейчас лопну от смеха, – значит, я это одобряю, а я ее муж. Но вот если вы вздумаете отбиваться, то уж тогда, мой милый мальчик, пеняйте на себя. Для начала я влеплю вам парочку оплеух, с пылу, с жару, а потом мы с вами отправимся скрестить шпаги в Трусий Щебет».
Веселое настроение маркиза можно было истолковывать по-разному, выходки же его супруги прекращались скоро. Тогда и маркиз де Говожо больше уже не смеялся, и его расторопный зрачок исчезал, а так как мы на несколько минут отвыкали от его совершенно белого глаза, то теперь этот глаз придавал краснощекому нормандцу нечто безжизненное, потустороннее, как будто маркизу только что сделали операцию или словно его глаз там, за моноклем, молит Бога о даровании мученического венца.
Глава третья
Я еле держался на ногах – так мне хотелось спать. На мой этаж меня поднял не лифтер, а косоглазый посыльный, заговоривший со мной, чтобы рассказать, что его сестра живет с очень богатым господином и что от великого ума она как-то раз вздумала вернуться домой, но что се сожитель отправился к матери косоглазого посыльного и других более удачливых ее отпрысков и мать немедленно привела эту полоумную к ее дружку. «Вы знаете, сударь, моя сестра – важная барыня. Играет на рояле, говорит по-испански. Вам в голову не придет, что это сестра простого служащего, который поднимает вас на лифте; она ни в чем себе не отказывает; у мадам своя горничная; меня ничуть не удивит, если в один прекрасный день она заведет себе экипаж. Если б вы ее видели! Красавица! Она гордячка, это правда, ну, да на ее месте всякая бы загордилась! А до чего ж смешная! Перед отъездом из гостиницы непременно наделает в шкаф или в комод – это она оставляет сувенирчик горничной, а той приходится за ней убирать. Иной раз и в экипаже наложит; заплатит извозчику, а потом где-нибудь притаится и подсматривает, а извозчик моет экипаж и ругается последними словами. Моему отцу тоже посчастливилось: он когда-то был знаком с индийским принцем, и опять его с ним судьба свела, но только на этого принца он льстился для моего младшего брата. Ну, конечно, это дело совсем другого рода. Но жизнь у моего брата райская. Если бы не путешествия, лучшего не надо было бы и желать. Один я пока на мели. Впрочем, будущее покажет. Моя семья счастливая; может, я и президентом республики когда-нибудь стану. Ну, вы тут со мной заболтались. (Между тем я не вымолвил ни единого слова и чуть было не заснул под его болтовню.)
До свиданья, сударь! Ах, благодарю вас, сударь! Если бы все были такие щедрые, как вы, на свете не было бы бедняков. Хотя моя сестра говорит: „Бедняки все-таки нужны. Вот теперь я разбогатела, и мне есть кого, извините за выражение, „обкакать“. Спокойной ночи, сударь!“
Засыпая, мы, быть может, каждый вечер обрекаем себя на страдания, но мы склонны думать, что не страдали, что страданий не было, так как страдали мы во сне, а сон – это для нас область бессознательного.
В те вечера, когда я поздно возвращался из Ла-Распельер, сон смаривал меня мгновенно. Но как только похолодало, я засыпал не сразу: огонь в камине пылал так ярко, словно у меня в номере горела лампа. Это была всего только вспышка, и, как свет лампы, как дневной свет при наступлении вечера, жаркое пламя в камине скоро гасло; и я входил в сон, как мы вошли бы в наш второй дом, куда мы, уйдя из того дома, где проводим весь день, отправляемся спать. Там свои особые звонки, там нас иногда будит резкий звук колокольчика, и мы явственно его различаем, хотя никто не звонил. Там свои слуги, там нас навещают люди, которые приходят и уходят так, что когда мы уже собираемся встать, то убеждаемся, при нашем почти мгновенном перелете в другое наше помещение, дневное, что в комнате пусто, что никто не приходил. Племя, там обитающее, подобно первым людям, двуполое. Мужчина мгновенье спустя предстает там в облике женщины. Предметы наделены там способностью превращаться в людей, люди – в друзей и врагов. Время, в течение которого спящий видит сны, резко отличается от времени, в течение которого проходит жизнь бодрствующего. Порой оно течет гораздо быстрее: день пролетает, как четверть часа, иногда гораздо медленнее: кажется, только слегка вздремнул, а на самом-то деле проспал целый день. На колеснице сна спускаешься в такие глубины, в которые бессильна проникнуть память и подойдя к которым сознание вынуждено вернуться обратно.
Кони сна, подобно коням солнца, идут мерным шагом в такой атмосфере, где они не встречают ни малейшего сопротивления, и только осколок инородного нам аэролита (брошенный с неба кем-то Неизвестным) способен долететь до ровного нашего сна (а иначе у него не было бы причин прерваться, и он во веки веков не прекратил бы своего хода) и заставить его сделать резкий поворот назад, к действительности, миновать все этапы, перелететь через граничащие с жизнью области, так, чтобы спящий причалил к пробуждению, вдруг услышав ее еще смутные, но уже различимые, хотя и неверно воспринимаемые шумы. И вот после такого глубокого сна мы просыпаемся на рассвете, не понимая, кто мы такие, ничего собой не представляя, обновленные, готовые ко всему, с сознанием, освобожденным от прошлого, которым мы до сих пор жили. И быть может, лучше, если мы причаливаем к пробуждению внезапно, так что пришедшие к нам во сне мысли, юркнув в щелочку, оставленную забвением, не успевают вернуться одна вслед за другой, пока еще не кончился сон. И вот, выйдя из черной грозовой тучи, сквозь которую мы как будто пролетели (однако мы все еще не осмеливаемся сказать о себе: мы), мы лежим, распростертые на своем ложе, без единой мысли в голове, мы, лишенные внутреннего содержания. Какой страшный удар молота оглушает наше существо или наше тело до такой степени, чтобы оно обо всем позабыло, чтобы оно цепенело вплоть до того мгновенья, когда примчавшаяся память вернет ему сознание и личность! Но и ради этих двух видов пробуждения нельзя было засыпать, даже глубоким сном, по закону привычки. Привычка следит за всем, что она оплетает своими сетями; необходимо освободиться от нее, поймать сон в тот миг, когда нам кажется, что мы и не думаем спать, – словом, поймать сон, который не состоит под опекой предусмотрительности и который не находится даже в тайном сообществе с размышлениями. Во всяком случае, в описанных мною пробуждениях, которые наставали для меня чаще всего после ужинов в Ла-Распельер, все происходило именно так, и я об этом свидетельствую – я, странное существо, живущее в ожидании, что смерть освободит его, за закрытыми ставнями, нe знающее, что делается на свете, неподвижное, как сова, и, как сова, начинающее хоть что-то видеть только во мраке. Все совершается именно так, и только нечто, напоминающее паклю, может помешать спящему расслышать внутренний диалог воспоминаний и непрерывную болтовню сна. В тот миг такое явление можно уловить и при первом виде пробуждения (хотя этот вид захватывает более широкое пространство, хотя он таинственнее и мистичнее), когда спящий просыпается, он слышит внутренний голос: „Милый друг! Приходите к нам сегодня ужинать, мы будем вам очень рады!“ – и думает: „Да, я тоже буду очень рад, приду непременно“; затем, когда сон проходит, он вдруг вспоминает: „А доктор сказал, что бабушке осталось жить месяц с небольшим“. Он звонит, он плачет при мысли, что на его зов придет не бабушка, не его умирающая бабушка, а равнодушный слуга. И пока сон водил его так далеко от мира, в котором живут воспоминание и мысль, по эфиру, где он был одинок, более чем одинок, ибо с ним не было даже спутника, в котором он видит свое отражение, видит самого себя, он находился вне времени и его измерений. И вот входит слуга, а он боится спросить у него, который час: он же не знает, спал ли он, не знает, сколько часов он проспал (он задает себе вопрос: может быть, не часов, а дней? Ведь у пего сейчас разбитое тело, спокойная душа, а в сердце – тоска по родине, точно он вернулся из очень дальнего и, однако, непродолжительного путешествия).
Конечно, мы вправе утверждать, что есть только одно время, – утверждать на том шатком основании, что, посмотрев на часы, мы убеждаемся, что прошло всего только четверть часа, а нам показалось, что минул целый день. Но когда мы в этом убеждаемся, мы уже бодрствуем, мы погружаемся в поток времени бодрствующих людей, мы ушли от иного времени. А может быть, даже не только от иного времени: от иной жизни. Наслаждения, испытываемые во сне, нельзя ставить в один ряд с наслаждениями действительности. В качестве примера можно привести самое простое из чувственных наслаждений: кто из нас, просыпаясь, не ощущал легкой досады оттого, что во сне мы испытали наслаждение, а пробудившись, из боязни переутомиться уже не можем возобновлять его до бесконечности в течение дня? Это как бы потерянное имущество. Наслаждение мы получили в другой жизни, нам не принадлежащей. Хотя мы и заносим в наш общий бюджет горести и радости сна (обычно мгновенно улетучивающиеся, как только мы просыпаемся), все же они не входят в бюджет нашей обыденной жизни.
Я говорил о двух временах; может быть, существует только одно – не потому, что время бодрствующего человека одинаково приемлемо и для спящего, а потому, что иная жизнь, жизнь сна, не подчиняется – в своей самой глубокой области – категории времени. Все это представлялось мне, пока я спал крепким сном после ужинов в Ла-Распельер. Вот как все это происходило. Я был близок к отчаянию, когда, проснувшись, убеждался, что звонил десять раз, а слуга все не приходил. После одиннадцатого звонка он появлялся. Но на самом деле это был первый звонок. Предшествовавшие ему десять звонков были всего лишь моими попытками позвонить во сне, который все еще длился. Мои затекшие руки даже не пошевелились. Значит, в такие утра (вот почему я и говорю, что, быть может, сон не признает закона времени) мое усилие проснуться представляло собой главным образом усилие вдвинуть темную, бесформенную глыбу сна, который только что от меня отлетел, в рамки времени. Это была задача нелегкая: сну не известно, спали мы два часа или же двое суток, и он не может служить нам ориентиром. И если мы не находим его вовне, то, не вернувшись в область времени, засыпаем снова – засыпаем на пять минут, которые кажутся нам тремя часами.
Я всегда утверждал – и проверил это на опыте, – что лучшим снотворным средством является сон. После того, как мы проспим два часа непробудным сном, после того, как мы сражались с тьмой великанов, после того, как мы поклялись в вечной дружбе множеству лиц, гораздо труднее проснуться, чем после того, как мы примем веронал. Меня очень удивил рассуждавший со мной о разных вещах норвежский профессор, [324] признавшийся в том, что он разделяет мнение Бергсона, [325] которое он слышал в передаче „своего знаменитого коллеги – виноват! – собрата Бутру“, – мнение об особых нарушениях памяти, вызываемых снотворными средствами. „Конечно, – если верить норвежскому профессору, будто бы сказал Бергсон Бутру, – если изредка принимать умеренные дозы снотворных, то они перестают действовать на крепкую память нашей повседневной жизни. Но существуют другие виды памяти, более возвышенные, но зато менее стойкие. Мой коллега читает курс древней истории. Он мне рассказывал, что если накануне он принимает порошок от бессонницы, на лекции ему трудно бывает вспомнить цитаты из греческих авторов. Доктор, прописавший ему эти порошки, потом уверял, что они не действуют на память. „На вашу память они не действуют, может быть, потому, что вам не нужно цитировать греческих авторов“, – не без чванливой насмешливости ответил ему историк“.
324
…норвежский профессор… – Прототипом этого вымышленного персонажа мог быть шведский философ Алго Руэ, страстный франкофил, переводчик Бергсона на шведский язык, опубликовавший в 1917 г. рецензию на роман «По направлению к Свану».
325
Бергсон, Анри (1859–1941) – французский философ, создатель одного из самых оригинальных философских учений XX века, многие положения которого были положены в основу замысла Пруста. По свидетельству французского литератора Эдмона Жалу («С Марселем Прустом», 1953), в сентябре 1920 г. Пруст беседовал с Бергсоном как раз по поводу сна, бессонницы и действия на человеческое сознание наркотических средств. Рассуждения писателя о сне, согласно текстологическим исследованиям, являются поздней вставкой в роман и представляют собой критический отклик на теорию сознания Бергсона, в частности на его лекцию «Сновидения», вошедшую в книгу «Духовная энергия» (1919).
Не знаю, насколько соответствует действительности этот разговор Бергсона с Бутру. Норвежский философ, отличавшийся глубоким и ясным умом и жадным слухом, мог, однако, не так их понять. Мой личный опыт приводил меня к выводам противоположным.
У мгновений, во время которых на другой день после приема наркотиков нам изменяет память, есть небольшое, хотя и волнующее сходство с тем забвением, которое царит в течение целой ночи естественного глубокого сна. Но и в том, и в другом случае я забываю не стих Бодлера, [326] который изрядно надоедает мне, надоедает, „как тимпан“, не мысль кого-нибудь из философов, а реальность самых обыкновенных вещей, которые меня окружают, и вследствие того, что я перестаю воспринимать их, когда сплю, я ничем в это время не отличаюсь от умалишенного; если же я только что пробудился после сна искусственного, я забываю не систему Порфирия [327] или Плотина [328] – о них я могу рассуждать так же здраво, как в любой другой день – я забываю дать обещанный ответ на приглашение на месте воспоминания о котором образуется пустота. Высокая мысль осталась на прежнем месте, а снотворное лишило меня действенной способности разбираться в мелочах, лишило способности вовремя спохватиться, поймать на лету какое-нибудь воспоминание о повседневной жизни. Что бы ни говорили о продолжении жизни после разрушения мозга, я стою на том, что каждое нарушение мозговой деятельности влечет за собой частичное омертвение всего организма. Мы сохраняем все наши воспоминания, а может быть, только способность вызывать в памяти – так передает мысль Бергсона выдающийся норвежский философ (боясь затянуть и без того пространное отступление, я не воспроизвожу здесь речевых особенностей норвежца). Только способность что-то вызывать в памяти. А можно ли считать воспоминанием то, что нельзя восстановить в памяти? Допустим, мы не можем вызвать в памяти события за последние тридцать лет, по ведь они все равно омывают пас со всех сторон; зачем же тогда останавливаться на тридцати годах, почему не продлить минувшую жизнь до того времени, когда нас еще не было на свете? Раз от меня скрыто множество воспоминаний о том, что было до меня, раз я их не вижу, раз я не могу к ним воззвать, то кто мне докажет, что в этой „тьме тем“, остающейся для меня загадкой, нет таких воспоминаний, которые находятся далеко за пределами моей жизни в образе человека? Если внутри и вокруг меня есть столько воспоминаний, которых я уже не помню, то это забвение (забвение, уж во всяком случае, вполне естественное, поскольку я лишен дара прозрения) может относиться и к жизни, которую я прожил в теле другого человека, даже на другой планете. Забвение стирает все. Но что же тогда значит бессмертие души, реальность которого доказывал норвежский философ? У существа, которым я стану после смерти, больше не будет повода вспоминать о том человеке, какого я представляю собой со дня моего рождения, так же, как этот человек не помнит, каким я был до своего рождения.
326
…стих Бодлера… – Имеется в виду сонет Ш. Бодлера «Тебе мои стихи!..» из сборника «Цветы зла».
327
Порфирий (233–303) – античный философ, неоплатоник, учение которого отличалось упорным интересом к народной мистике и теургии (превращению в божество).
328
Плотин (205–270) – античный философ, основоположник неоплатонизма, диалектического учения о едином, уме и космической душе. Плотин упоминался в лекции Бергсона «Сновидение».