Софисты
Шрифт:
Сократ забывался все более и более, но немногие свято блюли память его. Идти без страха навстречу смерти, не имея надежды на небесное блаженство, вот что пленяло в нем людей, вот что вызывало их восхищение больше, чем его в общем довольно смутное и путаное учение. Так называемые ученики этого «болтающего оборванца», как называл его поэт Эвполис, потянувшие каждый в свою сторону еще при жизни старика, после его смерти расползлись еще дальше.
Больше всех них повезло, по-видимому, Платону. После смерти Сократа он до такой степени проникся отвращением к политике, что бросил ее совершенно. Первое время он жил в Мегаре, а потом отправился путешествовать в Египет, в Сицилию и прочее. Возвращаясь иногда в Афины, он любил беседовать в садах Академуса под Афинами со своими «учениками» и много писал, причем в писаниях этих он показывал себя то очень высоко парящим поэтом, для которого печальная действительность земли нисколько не обязательна, то настоящим гражданином агоры, для которого нисколько не обязательна высокая поэзия. Если в качестве высокого поэта
Больше повезло у Диониса другому ученику оборванца, Аристиппу. И не мудрено: и словом, и примером, любезный и красивый Аристипп учил и тирана, и его двор, как именно надо красиво и со вкусом жить: рвать на лугах жизни все приятные цветы, но в то же время и не впадать в рабство страстям. Постепенно образовалась школа киренаиков, назвавшихся так по Кирене, родине Аристиппа. Их было особенно много в павших Афинах и на о. Эгине, который, благодаря своей торговле, после войны процвел еще пышнее. Из этой школы вышел потом благостный Эпикур и не очень его понявшие и весьма его извратившие эпикурейцы, которые потом и вскоре стали называться свиньями из стада Эпикура, в чем, понятно, Эпикур не был повинен и на волос.
Ксенофонт, тупой и очень земной, прославился потом как военный и как писатель не первого сорта. Один из спартанских армостов-наместников, Клеарх, за жестокое обращение с жителями Византии и ненасытное корыстолюбие — это была система у спартанских представителей — лишен был должности. По дружбе с Лизандром он вошел в связь с Киром Младшим, который в это время вздумал свергнуть с престола своего брата Артаксеркса. Кир обратился за поддержкой к Клеарху. Последний при помощи персидского золота нашел в Элладе много охотников до приключений, целые полки. Клеарх двинулся с ними в Азию, где к нему присоединилось еще немало воителей. Всего греков собралось до тринадцати тысяч. Соединившись с войском Кира, все двинулись к Эвфрату. На равнине при Кунаксе, часа три не доходя до Вавилона, страна впервые услышала спартанский пэан, и когда греки со своим криком — а-ла-ла… — бросились на персов с копьями, те побежали, так что даже сам Тиссаферн не мог остановить их. Но Кир пал в битве и его рать расстроилась. Персы Кира бросили греков на произвол судьбы и Тиссаферн обманом истребил всех их военачальников. Ксенофонт воодушевил греков пробиваться домой, и они направились обратно. Поход продолжался около года. Красавица Аспазия попала в руки Артаксеркса, который взял ее к себе в гарем и весьма оценил. Старший сын его Дарий при назначении его наследником престола попросил у отца и владыки Аспазию, как дар. Артоксеркс по обычаю отказать ему в этом не мог, но — тоже по обычаю — надул его: он сделал Аспазию жрицей богини Анаитис и тем отдалил от нее всякое мужское общество… А Ксенофонт в это время уже служил по вольному найму у фракийского царька Сейтеса и по его распоряжению предал огню и мечу мирные пажити Фракии. Потом поступил он на службу к спартанскому царю Агезилаю и дрался на стороне Спарты против фивян и афинян под Коронеей. А потом, сколотив таким образом копеечку, степенный и набожный, купил себе именьице под Фивами, где и занялся сельским хозяйством и литературой. Так как смерть помешала Фукидиту докончить его историю, за дело взялся Ксенофонт. Потом, в подражание Платону, он написал свой «Пир», очень бедный пир, а чтобы понравиться Дионису Сиракузскому сочинил еще и Киропедию. Между делом он писал о предметах более прозаических: не советовал своим соотечественникам кушать мясо и другие вещи без хлеба, не советовал есть много и разнообразно… Он основал, не основывая, школу, которая не нося его имени, своих последователей, ловкачей считала и считает миллионами [38] .
38
В
Даже Антифон, логограф, а раньше старьевщик, оказал некоторое влияние на развитие человечества. Каллисфен личное поведение Антифона возвел на степень доктрины: сила есть право, но сила перестает быть правом, если не преобладает над ним. Эта доктрина чрезвычайно понравилась маленьким и большим софистам, расплодившимся по свету века и тысячелетия спустя, причем одни из них, как немецкие генералы, исповедовали ее совершенно открыто и даже подбоченившись, а другие, потрусливее, строя всю свою жизнь именно на ней, кричали о великой ее безнравственности. Опыт показал, что делишки свои можно устраивать неплохо, и открыто исповедуя ее, и — на словах — отвергая ее.
Из школы киников или циников, основание которой положил ненавидимый Платоном Антисфен, вскоре встала крупная и яркая фигура Диогена. Его отец, Гикезиас, был банкиром или менялой в Синопе. За подделку монеты, как трепали языки на агоре, Диоген был сослан. Оракул сказал Диогену: «Переделай номизму», но номизма по-гречески и монета, и «установленные законы и обычаи», отсюда и пошла болтовня агор. Диоген свел свои потребности к минимуму и совершенно не заботился о завтрашнем дне. Это он называл адиафорией — безразличием к миру внешнему: «Все в тебе», как говорил потом В. К. Сютаев, друг Льва Толстого. Он светился здоровьем, силой и радостью. Всегда острил. Был с маленькими ласков и горд с большими. В Коринфе он жил в кипарисовой роще на вершине холма Кранейон, неподалеку от храма Афродиты и мавзолея прекрасной Лаисы. Он грелся среди голубого тумана моря на солнышке, дышал воздухом, напоенным смолистым ароматом кипарисов и сосен, думал или сидел на траве с восхищенными учениками и разговаривал с ними. Звали его, как и Антисфена, Собакой, и это нисколько не беспокоило его: собака символ и бесстыдства, — в этом его упрекали натуры возвышенные — но также и сообразительности, верности и бдительности. Когда его единственный раб Манес бежал, он спокойно сказал: «Если Манес может жить без Диогена, почему Диоген не может жить без Манеса?» Он писал драмы и диалоги, переполненные яркими парадоксами, придумывал деньги-костяшки, чтобы хоть этим помешать накоплению праха, хохотал над элевзинскими мистериями и всякими другими подобными глупостями, до утонченностей больших философов включительно. Это он, придерживаясь болтовни Платона, приравнял человека к ощипанному петуху, это он, когда кто-то стал доказывать, что по Зенону движения нет, встал и начал ходить, это он, увидав, как мальчишка пьет из фонтана пригоршней, сейчас же выбросил свою чашу, как вещь ненужную. И когда к нему поднялся на Кранейон Александр Македонский и величественно спросил мудреца, не может ли он что-нибудь для него сделать, Диоген посмотрел на этого человека в перьях, очень пышных, и сказал:
— Да, как же: отойди — ты застишь мне солнце…
И когда словечко это передали совсем уже старому Дориону, он, редко улыбавшийся, на этот раз даже рассмеялся и сказал:
— Это, может быть, самое умное слово, которое слышала Эллада с начала времен. Да, перекладывать кирпичики самое пустое из дел — единственно, что человеку остается, это опрокинуть все это пинком ноги: отойдите вы все, люди в перьях, и не мешайте нам греться на солнышке.
Диоген часто даже днем ходил с фонарем, он искал в мире человека и, хотя он и дожил до глубокой старости, так и осталось неизвестным, нашел он его или нет. Но если принять во внимание, что из циников выросли скоро стоики, а из стоиков, наряду с каким-нибудь возвышенным Эпиктетом, встал краса и гордость человека Сенека, который писал самые возвышенные книги и нажил ростовщичеством многомиллионное состояние, надо думать, что даже с фонарем поиски эти были не легки…
И потихоньку, постепенно, один за другим умирали все участники великой драматической поэмы, той ее главы, которая называется Пелопоннесская война или, еще лучше, Век Иллюминации.
…И повалились в небытие один век за другим — в крови, в смраде лжи и глупости, в грохоте великих войн. В свое время — это было уже в XVII веке до Рождества Христова — человеки, не оглядываясь на века иллюминации, сломали храм Бескрылой Победы на Акрополе: им нужно было место для турецкой батареи. Парфенон, оскверненный македонским человеком в перьях, Деметрием Полиорцетом, был в XI веке обращен в церковь, а затем, века спустя, в мечеть, а потом, в XVII веке, в пороховой склад, который и взорвался, превратив создание Фидиаса и Периклеса в страшные развалины. Дело завершил благородный лорд Эльджин, дипломат, который в 1816 году увез к себе в Лондон, для Британского музея, те мраморы, которые некогда украшали Парфенон, мраморы Фидиаса…
Но что же осталось от тех, давно сгоревших веков в Элладе, во всем мире? Осталось несколько очень устаревших книг и пьес, несколько острых, неглупых словечек да несколько камней. Но это были совершенно особые камни: одни из них назывались Парфеноном, а другой — Афродитой Милосской. И то и другое встало из разрушения и забвения почти что чудом, в изуродованном виде, но даже и в этом изуродованном виде это изумительнейшие гимны Великому Непостижимому, которым нельзя внимать без слез грусти и — восторга…