Софисты
Шрифт:
Но тот же насмешник Аристофан говорил, что все они судили «по произволу»: один тронется мольбами отца, у которого была хорошенькая дочь, другой тем, что подсудимый ловко насмешил его или потому, что он может писать красивые стихи, или потому, что, вернувшись с агоры, он сыграет судье хорошую песенку на флейте, третий потому, что с подсудимого можно получить потом хороший подарок. Многие слушали всю эту надоевшую волынку рассеянно: одного ждала красавица-гетера, другому надо было готовить четверку на бега, у третьего болели зубы, четвертому явно изменяла жена. Демократия слышала от Аристофана об этой совсем нехитрой механике суда, но из этого решительно ничего не получалось [37] .
37
Ничего удивительного в этом нет. Века спустя на глазах у людей прошла страшная
И опять в торжественной медлительности появился бородатый архонт-базиелус и огромная толпа заметно стихла: юстиция вступала в свои священные права.
Среди толпы сидели — они невольно старались быть понезаметнее — и друзья Сократа. На них бросали недружелюбные взгляды, о них злобно перешептывались. Многие выражали желание, чтобы и их всех пришили к делу, ибо ни от кого не секрет, что они с преступным старичишкой вожжались годами. При появлении Сократа чудовище сдержанно и злобно загудело. Был воскурен, понятно, ладан богам, герольд прочел молитву и среди торжественного молчания вот упали тяжелые слова:
«Сократ, сын Софрониска, афинский гражданин, обвиняется в непочитании богов, которых чтит город, и в религиозных новшествах. Кроме того, он обвиняется также в развращении молодежи».
И архонт, сдерживая зевоту, — он страдал бессонницей — повел глазами в сторону трибуны, на которой сидели, волнуясь, обвинители. Поднялся первым Мелетос.
Сократ не смотрел на них и не слушал — в нем шло свое. Из самого факта такого суда он с беспощадностью понял, что он не сделал ничего, что все его усилия сделать из этого тысячеголосого чудовища людей не привели ни к чему. А раз это так, то теперь менее, чем когда-либо, расположен он согнуть перед зловонным чудовищем голову: нет и нет! И когда это решение твердо установилось в нем, он почувствовал то, о чем ему так ясно и четко говорил Дорион в их последнюю встречу, о чем он сам тайно думал долгими ночами, в тишине, в уединении: на все беспокойные вопросы отвечает человеку великое Нечто — молчанием, в котором тонут все призраки жизни, Нечто, в котором и великий покой, и вечная светлая радость, и весь огромный, необъятный смысл жизни, Нечто, которое можно чувствовать иногда, но которое не выразимо жалким словом человеческим, нужным разве только для агоры и таких вот комедий, как весь этот пошлый суд… И он просветлел.
Судбище шло по заранее заведенному шаблону: заученные жесты, засаленные мысли, поползновения на глубину и возвышенность, взывания к бессмертным богам, и к судьям, и к славному народу афинскому, и поддельные чувства, и под всем этим темненькое, поганенькое желаньице, как бы из всего этого выдавить какую-нибудь выгодишку для себя… Мелетий, тупой, ограниченный демократ, напирал на общественность и кипел, что не может назвать имена таких учеников Сократа, как Алкивиад, Критиас, Хармедес, ибо недавно проведенная амнистия не позволяла ему этого, но и не называя их, он их искусно называл — молчанием. Поэт Анитос очень рассчитывал на потрясающий успех своей речи, весьма напирал на свою возвышенность, на преданность богам и уголком глаза следил, какое впечатление производит его возвышенность на судей и народ. Ему очень мешал насморк, заставлявший его то и дело вытирать нос, и это раздражало его, тем более, что речь его суд и народ не зажигала нисколько, и он чувствовал провал. Провалился впрочем и его соратник Мелетос, тоже рассчитывающий на громовую победу и теперь в досаде грызший ногти. Носастый Ликос заставлял зевать судей и слушателей и в толпе, залившей суд, началось шевеление нетерпения. Громоподобный софист Поликрат опять обрушился на Сократа за развращение юношества — «гмммгм… зачем мы будем называть всем известные позорные имена…». Ему попытался было ответить Лабанос, защищая старика, но он робел перед чудовищем, жесты его были неуверенны, речь путаная и все одно только и думали: уж кончал бы он поскорее!.. Но когда поднялся на трибуну Платон, — у него очень болела голова — собрание точно взорвало и враждебные клики со всех сторон заставили его, пожав плечами, — это было тоже сочтено за оскорбление — сойти с трибуны: его не хотели слушать не как ученика Сократа, а как представителя аристократии, как родственника и друга таких преступников перед народом, как Критиас и Хармидес. «Долой!»
Процесс как-то не выходил. Огромное большинство и судей, и народа понимало, что все это пустяки и что Сократ, вероятно, пустяками и отделается. По городу уже ходили слухи, что приятели Сократа подготовляют
И наконец, слово было предоставлено Сократу. Сперва он не хотел было говорить совсем, но в последнюю минуту победило искушение: а может быть, все же найдется тут хотя несколько человек, которые поймут его, поймут, что тут собственно делается, и все закончится как-то по-хорошему на радость людям и богам. И он — заговорил.
И сразу настроение суда изменилось как по волшебству. От подсудимого все ждали, как полагается, что он будет молить о пощаде, будет стараться разжалобить судей, начнет оправдываться, но ничего этого не было и следа: лысый старичок в заплатанном гиматии, босой, спокойно стоял перед чудовищем и как будто — все в изумлении переглядывались — судил суд и толпу.
— Но это неслыханно!.. — слышался повсюду негодующий шепот. — Не угодно ли, как он себя держит…
— Сам Периклес, Олимпиец, не постеснялся для спасения Аспазии пустить перед судом слезу, а этот оборванец… не угодно ли?!
Молоденький Федон так весь и загорелся негодованием: этим ослам непонятно даже то, что большой человек мог заплакать, спасая любимую женщину от смерти… И какое это счастье, что милый Сократ не хочет унижаться перед стадом и гордо несет свою старую голову перед бедой!.. И Платон загорелся. Отвратительная комедия суда независимо от его воли уже претворялась в нем в ряд красивых и возвышенных картин. Сам Сократ, как человек, отходил и становился каким-то идеальным философом, который должен будет служить этому стаду примером на века, на тысячелетия… И потому он многое пропускал, терял: он смотрел не перед собой, а в себя.
— …Со всем уважением к судилищу, перед которым я предстою в настоящую минуту… — спокойно говорил Сократ, и Антисфен поднял на него глаза с удивлением: откуда взялось у него вдруг это уважение, но он сейчас же поймал ироническую нотку в уважении Сократа… — я объявляю вам, сограждане, что божеству я должен быть послушнее, чем вам. Всю жизнь не уклонялся я от возложенной на меня обязанности воспитывать себя… — Мелетос что-то яростно бросил ему, но Сократ не обратил на него внимания, что еще больше взбесило демократа, раздраженного провалом своей речи, на которую он возлагал столько надежд, — …и людей, не уклонюсь от нее и до последней минуты. Как и прежде, пока я буду видеть в вас недостаток мудрости и правоты, я буду выставлять вам все это на вид. Вы можете спросить: «Зачем, Сократ, не хочешь ты жить со всеми нами в мире и согласии, как другие?» Часто я молчание считаю преступлением перед Божеством, а если я стану уверять вас, что в добродетели и нравственности скрывается величайшее благословение для людей, что жизнь без строгого внимания к делам, без непрестанной мысли о своем самосовершенствовании не стоит и названия жизни, вы не поймете, не поверите опять. Всю жизнь я стремился к истине, афиняне, и в вас стремился я поселить к ней уважение и любовь. И здесь я защищаю дело не мое, а ваше… Постарайтесь в вашем приговоре не преступить законов божественного правосудия…
Возбуждение в пританее нарастало: какая же это защита? Это не защита, а дерзость! Мелетос просто из себя выходил и то и дело прерывал старика разными дерзкими замечаниями. Все начинали чувствовать, что пустяками теперь дело кончиться не может уже.
— Я должен сказать вам, а вы не обижайтесь, — продолжал старик спокойно, и лицо его все более и более просветлялось, — что в обществе царят бесчисленные беззакония и несправедливости, и не соглашающийся с толпою или выступающий против нее не может рассчитывать на безопасность. Тот, кто борется за справедливость, но вместе с тем боится за свою шкуру, должен замкнуться в частную жизнь и не выступать публично. Я послан Божеством, чтобы разбудить вас от вашей летаргии, как своим укушением овод пробуждает сильную, но ленивую лошадь. Надоедаю? Прекрасно: сгоните меня и — спите вечно… Некоторые думают, что я мудр в тех вещах, в которых другие невежественны. Они ошибаются: только Бог один мудр. Оракул дельфийский сказал тогда совсем не то, что ему приписали. Он сказал, что мудрость человеческая ничего не стоит, и как пример, взял Сократа. Наимудрейший из людей это тот, который, подобно Сократу, знает, что цена его мудрости — грош. Это проявление безобразного невежества думать, что вы знаете то, чего вы не знаете…
Речь старика — говорить ему в таком огромном собрании было просто физически трудно, а кроме того, его с мест, несмотря на запрещение архонта, то и дело прерывали всякими дерзкими выходками — была уже едва слышна. Да и надобности большой в ней не было: он был дерзок перед народом и его судом и этого было вполне достаточно. Приступили среди всеобщего возбуждения к голосованию — голосовали белыми и черными камешками — и оно дало: двести восемьдесят за виновность и двести двадцать за оправдание: некоторые в самом деле почувствовали, что старик в своем деле руководствовался побуждениями, которые стоят выше разума агоры. Обвинители, окрыленные успехом, потребовали смертной казни.