Софья Алексеевна
Шрифт:
— И впрямь недоглядела! Да что смеешься-то, царевна-сестрица? Неужто тебе хорош не показался?
— Хорош, хорош, спору нет. Умен — вот что дорого. Книг, сказывал, у него множество.
— Может, спросить почитать? Берешь же ты у отца Симеона, почему бы и у князя, коли на то его воля, не спросить.
30 мая (1677), на день памяти Исаакия Далматовского, царевичу Петру Алексеевичу исполнилось пять лет.
— Посовещаться тебя, царевна-сестрица, позвал. Петру
— Что ко мне за советом обратился, государь-братец, спасибо. Оно и верно, дело семейное. Не в грамоте Петрушиной дело, а в том, что хочет царица людей своих во дворец возвернуть. Власть ей былая снится.
— Какая уж теперь власть. Бабьи сны всё.
— Не скажи, государь-братец, не скажи. Аль мало примеров нам отец Симеон приводил. При законном государе не то что братья меньшие на престол всходили — бастарды, детки привалянные. Вспомни хотя, как Василий Иоаннович Третий всех законных наследников обошел.
— Так его родной отец наследником назначил.
— Назначил, говоришь? А что ж тогда бают, будто перед кончиною великий князь Иоанн внука из темницы позвал да и все права ему вернул. Ведь был княжич Дмитрий Иванович наследником объявленным да отрешенным в пользу сына деспины.
— Бают, только так ли на деле было.
— Сомневаешься? А ты не сомневайся. Иначе Василий Иоаннович в темнице бы его не сгноил, голодом да холодом не сморил. Прав его законных боялся, не иначе. Да чего далеко ходить — о Смуте нашей подумай. Народ за Самозванцем пошел, а какие у него права были, коли бы даже подлинным царевичем Дмитрием оказался?
— Как какие? Родной государя Ивана Васильевича сынок.
— Родной, спору нет, коли сам государь не сомневался. А хуже бастарда.
— Что ты, Марфушка, как можно!
— Сам рассуди государь-братец: царевич Дмитрий от Марии Нагой родился, а она-то седьмая у государя была. Не то что венчанная — даже без молитвы государь Иван Васильевич с нею жил. Так как остается царевича называть. Между тем Бориса Федоровича Годунова боярская Дума выбирала, все честь по чести, и кабы Гаврила Пушкин да Басманов своими руками сынка его, Федора Борисовича, не задушили, только ему престол отеческий и надлежало занять. Уж никак не Дмитрию, хотя б и взаправду жив остался.
— Так к чему ты это, государыня-царевна?
— К тому, государь-братец, что Нарышкиных опасаться надобно. Голые они, босые, оттого и жадные. Такие на все пойдут, от родителев отрекутся.
— Да сколько их всего, Марфушка!
— Это как считать, Федор Алексеевич. Ты еще и о том подумай, сколько к ним сброду всякого пристанет. При тебе до пирога не дорвались, куска жирного не вырвали, Нарышкиных поддержат, не сомневайся. И потому с дядькой-то царевичевым великую осторожность соблюдать остается. Есть кто на примете и кто такого назвал?
— Боярин Федор Федорович очень хвалил дьяка одного.
— Князь Куракин? И кого же? Верить-то твоему дядьке отчего не верить, только всегда покойнее и самим допытаться. Батюшка наш покойный, Царствие ему Небесное, все на себя полагался, а гляди, что с Никоном случилося. Без пяти минут царем себя поставил.
— Языкову, что ли, повелеть?
— Упаси тебя Господь, Феденька. Пошто человека зря смущать. Коли сестре старшей веришь, своими путями дойду, только имя назови.
— Зотов Никита Моисеев. Князь поведал, что предок его при дворе царевича Дмитрия в Угличе служил.
— Час от часу не легче!
— Погоди, погоди Марфушка! Когда это было-то. А сам Никита дьяком в Челобитном приказе был, нонича в Сыскном. И будто за него боярин Соковнин поручился.
— Соковнин? Ну, этот руки Нарышкиных держать не будет. А еще, государь-братец, не пора ли вдовую царицу из дворца переселить. Царевичу штат теперь понадобится. Куда столько народу во дворце расселить. Пускай бы себе в Преображенском жила. И царевичу приволье, и от сплеток теремных подале.
— А что? Сдается, твоя правда. Уж так мне ее одежды черные надоели — не столько горюет по батюшке, сколько горем своим всем глаза колет.
— И то в расчет, государь-братец, возьми, через год — полтора ее Федор Алексеевич подрастет, и он штату потребует. Что с такой прорвой во дворце делать? Беспокойство тебе одно. Будет тебе, великий государь, опасаться-то — царь ты, царь самодержавный. Что скажешь, то и будет.
2 июля (1677), в день Положения честной ризы Пресвятой Богородицы во Влахерне, царь Федор Алексеевич вернулся из похода в Воробьево, приходил к службе в Ризположенской патриаршьей церкви и кушал у патриарха.
— Хотел, великий государь, твоему величеству книжки свои новые смиренно в дар принести.
— Что ж не говорил ничего, владыко, что за перо взялся, трудами письменными себя угнетаешь?
— Помыслил, коли Господь даст счастливо скончать, тогда сразу тебе и представлю. Сам видишь, великий государь, сколь упорны в своих заблуждениях староверы. Тетрадки размножать повсюду стали. На вид выписки из Священного Писания, а на деле, коли разобраться, хула на исправленные книги. Людишки покуда сообразят, а то и вовсе слову купленному поверят без оглядки.
— Как так купленному? Неужто тетрадки те богохульные продают?
— Еще как бойко, великий государь. И ходить за ними недалече — на Спасском мосту. Никакого страху в душе не имеют. Вот я для разъяснения две книжки и сочинил. Одну — «Извещение о чуде», другую — «О сложении трех перстов». Коли не прихожане, хотя попы почитают, слово патриаршье услышат.
— Дай тебе, владыко, Господь сил на труды твои неустанные, а я с тобой потолковать хотел. О Симоновом монастыре. Ездил я туда, сам знаешь, недавно с царевнами. Благодать-то какая! Воздух легкий, ясный. На солнце река серебром отливает. Кремль наш как на ладони — не налюбуешься. Душа поет. Веришь, владыко, игумен меньше мне рассказал, чем царевна-сестрица Софья Алексеевна.