Софья Алексеевна
Шрифт:
— Чегой-то ты, Алексей Тимофеевич, разговорился? Тебе-то что за печаль, сколько сиживало приказное семя? Родственничков, что ли, среди них немало набралося?
— Не замай, Иван Максимович! Сродственников таких и у тебя наберется. А только и впрямь дому родного, сердешные, не видывали, жен да деток позабывали.
— Не о том речь, Алексей Тимофеевич. Не расчет их столько на службе держать: от усталости перьями скрипеть под конец не могут, да и челобитчикам, чай, ночным временем через рогатки по домам добираться не с руки. Вот пускай, пока рогатки открыты, и кончают. Порядку больше.
— Обо всем-то ты, великий государь, подумать успеваешь. Все-то недреманным
— Судьба, видно, Иван Максимович. Мне только Бога благодарить за жену-то такую. И веришь, все-то она знать хочет про дела мои, всему-то способствует. Теперь, что ни день, про академию пытает, когда устроим, когда открывать будем, очень нищую братию жалеет, особливо ребятишек. Кажись, каждого бы приласкала и обогрела.
— Милостивую ты нам государыню, государь, подарил, ничего не скажешь. Да вот только с академией…
— Что с академией, Иван Максимович? Договаривай.
— Не знаю, как и сказать, государь. Сомневаюсь я, не много ли нам художников-то всяких из нее будет. Надобность в них такова ли велика. А то ты и живописцев, и иконописцев, и резчиков разных задумал учить. Девать-то их потом куда? Попов крестцовых, безместных и то вон сколько развелося — по Спасскому мосту ни проходу, ни проезду. Коли еще художников разных к ним прибавить…
— А ты что ж, Иван Максимович, полагаешь, пусть у нищих ребятишки без дела да без приюта растут? Кто ж из них вырастет? Одни, прости Господи, разбойники. В академии же обучать их станем, денег не потребуем, обуем, оденем, накормим — чем не жизнь? Кто откажется-то, скажи?
— Отказаться-то, известно, не откажутся. Так и расход, государь, немалый, ой, немалый.
— На благое-то дело? Меньше милостыни соборным нищим раздавать станем.
— Устраивать их надо.
— Устроим, еще как устроим! Сам знаешь, сколько несуразных образов в деревенских церквах бывает, да и в монастырских иной раз глядеть нехорошо. А дома украшать? Теперича, слава Богу, палаты на западный манер украшать стали. Глядишь, за москвичами и другие города потянутся. Сколько Иван Богданович Салтанов твердит, помощников не хватает. Уж как бы расписал да раскрасил, ан помощников нету. Богомазов-то пруд пруди, а чтоб на западный манер работали, нету таких. Вот и откроется в Московском государстве академия искусств, подобно как в иных королевствах. Плохо ли?
— Твоя правда, великий государь, начал ты в августе по своим чертежам в Чудове монастыре палаты да церковь Алексеевскую перестраивать, а к концу дело доведешь, художники не иначе потребны будут.
— Верно, Алексей Тимофеевич. Да и Славяно-греко-латинскую академию [114] приукрасить бы не грех. Открыть-то мы ее открыли, а о том, чтобы приукрасить, еще и позаботиться не успели. Князь Василий Васильевич Голицын куншты преотменные показывал, как бы все расписать. Я и велел ему десяток-другой отобрать, глядишь, пригодятся, а у него и так их сотни. Любит ими заниматься, да и палаты все свои предивно ими изукрасил. Надо бы и в наших палатах попробовать.
114
Славяно-греко-латинская академия— первое высшее учебное заведение в Москве. Инициатором создания академии был Симеон Полоцкий (см. выше). Открыта в 1687 г. в Заиконоспасском монастыре в Китай-городе и до 1701 г. называлась Эллино-греческой академией.
19 ноября (1680), на день памяти преподобных Варлаама и Иоасафа, царевича Индийского, и отца его Авенира царя, приходил к патриарху ко благословению боярин князь Михайла Юрьевич Долгоруков, что ему велено ведать государев Разряд и иные Приказы.
— Государыня-царевна, Марфа Алексеевна, с худыми новостями я к тебе, ой, с худыми!
— Что ты, Феклушка, напугалась чего?
— Что уж тут пугаться, царевна, беда случилася, беда великая. Ты уж не очень-то убивайся…
— Полно тебе, Фекла, ты сразу говори, толком! Случилось-то что? С кем?
— Ой, государыня-царевна, с ним, с отцом Симеоном.
— Симеоном? Захворал, что ли? Заслаб?
— Где там, Марфа Алексеевна. Из Чудова только что прибежали: долго жить приказал.
— Что? Нет! Нет, не может того быть! Ведь трех дней не прошло, как тут был. Перепутала ты, Фекла, не иначе перепутала.
— Рада бы, царевна голубушка, как бы рада, да ничего теперь не поделаешь — преставился отец Симеон. Вчерась заслаб. Сказывают, на лавке лежал, не шелохнулся. Вчерась уж испугалися, звать стали. Откликнулся. Голосок слабый-слабый. Водички испить попросил да и снова глаза-то прикрыл. Цельную ночь так пролежал, а к утру келейник заглянул, ан уж застыл весь. Тихо так отошел, ровно уснул. Вишь, беда-то какая, царевна матушка Марфа Алексеевна, голубушка ты наша, чтой-то молчишь-то? Ты хоть словечко единое скажи! Я сейчас к Софье Алексеевне слетаю — не знает она еще ничего. Пущай к тебе придет. Я мигом!
— Погоди, Фекла. Некуда тебе летать. И звать никого не надо. К Софье сама приду. Пусть не приходит. На молитву встану. Помолиться за усопшего хочу. Одна. Ступай.
— Ой, государыня-царевна…
— Ступай же! Бестолковая какая! Сказала, ступай… Вот и все. Вот и все, Господи. Ничего не было, ничего и не будет. Сколько ты мне радости отпустил, и ту в одночасье отнял. Хоть не видала, словом перемолвиться не могла, а все увидишь — на душе праздник. Речей дивных послушаешь, и вовсе. А теперь… Как это у него в «Комедии-притче о блудном сыне»:
Отче мой драгий! отче любезнейший! Аз есмь по вся дни раб ти смиреннейший; Не смерти скоро аз желаю тебе, Но лет премногих, яко самому себе. Честнии руце твои лобызаю, Честь воздаяти должну обещаю, Уст твоих слово в сердци моем выну Сохраню, яко надобно сыну, На твое лице хощу выну зрети, Всю мою радость о тебе имети. Во ничто злато и сребро вменяю, Паче сокровищ тебя почитаю. С тобою самым изволяю жити, Неже всем златом обогащен быти. Ты моя радость, ты ми совет благий, Ты моя слава, отче мой предрагий…