Соглядатай, или Красный таракан
Шрифт:
– Интересно, о какой бы такой поэтике ты сам рассуждал, если бы твоя жёнушка связалась с каким-нибудь мужичком? Наверное, тогда ты бы не стал винить господина Буанасье в том, что он скучный, старый и вообще – не герой романа…
– А знаешь ли ты, о, Серж, ни разу не бывший чьим-то мужем, что в измене жены как раз виноват супруг, – Юра надул щеки и состроил преуморительную рожицу. – Если он вот такой: важный, как индюк, скучный, как осёл, и напоминает мерина, то что остаётся делать его спутнице жизни, а? Нет, дорогой, как ни крути, а муж – всегда основной герой романа. А твой подзащитный Буанасье сам добровольно перешёл на вторые роли…
Мы говорили совсем не о том. Наша
– А что, разве ты предпочитаешь думать только конкретно? – удивился Юра (или сделал вид, что удивился, чёрт его поймёт). – Что-то по твоим картинам это не заметно…
– При чём тут мои картины?
– А при том, что они, так сказать, очень даже отвлеченные, – важно изрёк Юра. – И доказывают, что образ – это форма выражения мысли, которая есть не что иное, как некий энергетический импульс…
– Ну-у, брат, начитался ты всякого дерьма… Некий энергетический импульс, – передразнил я. – Признайся, что на днях листал какую-нибудь эзотерическую брошюрку…
– Да ничего я не листал! – вспылил Юра. – Я это сам понял: когда мы мыслим, то думаем не словами. Сначала в сознании как бы всплывает нечто, что через мгновение оформляется в виде слов. Но прежде-то были не слова или какие-то другие знаки, а нечто, чему трудно дать определение…
– Ну, и к чему эти твои умничанья? – рассердился я. – У меня сейчас шизофрения начнётся: то мы говорим об ограблении квартир, то о романтической госпоже Буанасье, то о конкретности и абстрактности…
– А у тебя нет ощущения, что записки твоей бабуси каким-то образом связаны с твоей собственной судьбой? – Юра, прищурив глаза, испытующе глядел на меня. – Может быть, то, что она написала на бумаге, – это некое предостережение?
– Выдумаешь тоже!
– И всё-таки не похоже, чтобы твоя бабуся была графоманшей. Если она взялась за перо и бумагу, чтобы облечь некие импульсы души в слова, то это вовсе не случайно, согласись…
– Что-то раньше я не замечал за тобой склонности к бреду. Ты часом не приболел ли?
– Может, эти записки – подсказка, как исправить твою судьбу, – продолжал говорить Юра, не обращая внимания на мои подначки. – Опыт жизни твоей бабки – это и твой опыт, только ты не хочешь его использовать. Может быть, вот эти бумажки – самое дорогое, что есть в твоей квартире…
– А, теперь мне понятно, почему потомок этой госпожи Песьеголовой хотел их похитить! – насмешливо воскликнул я.
– Но он-то как раз думал конкретно, – с серьёзным видом возразил Юра. – Эти бумаги нужны его родственнице как компрометирующие её улики. А тебе они нужны, как нечто, как энергетический импульс твоей любимой бабуси…
И тут я не выдержал и гаркнул:
– Кончай разговорчики! Приступай к позированию! Время идёт, а ещё ни одного мазка кистью не сделано…
Юра поскучнел и с видом великомученика сел на стул. Он уже усвоил, что во время работы я не терплю никаких разговоров, и потому демонстративно сжал губы.
– Расслабься, – усмехнулся я. – Представь себе что-нибудь приятное…
– Например?
– Ты сейчас напоминаешь человека, который мается зубной болью, и чтобы её снять, накапал в рот «Денты». Вообрази, что она тебе помогла…
– По твоей мазне всё равно никто не поймёт, что изображено: зубная боль или безумная радость, – огрызнулся Юра. – Никиты Хрущёва на тебя нет! Он устроил бы тебе веселенькую бульдозерную выставку…
Я молчал, не желая вступать с ним в дискуссию. Ну, как я мог объяснить Юре, что отображаю не его внешнюю
Не у всех людей я вижу эту радужную оболочку, а только у тех, портреты которых пытаюсь изобразить, и, опять-таки, не у всех, а только у тех, кто мне интересен. Этот силуэт возникает как туманно– мутная пелена, и в ней постепенно, как фотографический снимок, проявляется сияющая оболочка человека.
Сначала я думал, что это результат моего разыгравшегося воображения. Когда я держу в руках кисть или карандаш, то всегда выдумываю какую-нибудь историю: неинтересно изображать, например, просто дом, пусть даже старинный и необыкновенно красивый; в его стенах жило несколько поколений людей, кипели страсти, разыгрывались драмы или, наоборот, расцветало чьё-то тихое счастье – вот это мне и хотелось разглядеть за резными наличниками, затейливыми ставенками и полусгнившими бревнами. А в человеке всегда скрывается столько тайн, волшебства и неожиданностей, что фантазия разыгрывается поневоле: внешние черты могут быть случайными и лицемерными, и куда важнее разгадать, что там, внутри – в сердце и в душе.
Однако то, что можно было принять за фантазии, было чем-то иным. Мерцающий силуэт существовал как бы сам по себе, независимо от моего желания, и, что ещё странней, я чувствовал свою с ним связь: настроение, ощущения, мысли (впрочем, нет, не мысли, а их качество – добрые, хитрые, тяжёлые, никакие – бывало и такое: гнетущая, пугающая тишина, и где-то в глубине – лёгкая серебристая искорка, хрупкая, как росток экзотического растения на грубом суглинке).
Если человек мне был всё равно, то я ничего не видел и не чувствовал. Но Юра притягивал меня. Мне хотелось открыть то, что скрывалось за его лицедейством. Даже изрядно выпив, он не оставался самим собой, воплощая в себе известный афоризм: весь мир театр, и люди в нём – актёры. А ведь, казалось бы, незыблемое правило – что у трезвого на уме, то у пьяного на языке – непременно должно сработать. Но хмельной Юра вдохновенно и страстно изображал из себя кого угодно, только не самого себя. В первые месяцы нашего знакомства я даже думал, что за душой у него ничего нет, и он – как чистый лист бумаги, на котором каждый раз пишется что-то новое. Оказалось: есть! Но буйство красок его незримого силуэта как бы ограничивалось подобием хитона, который отгораживал его от внешнего мира.
Его сущность не хотела открываться. Наверное, ещё и поэтому портрет Юры у меня не получался.
А сущность людей, породивших нас, была искренней, цельной, порой по-детски наивной и бесстрашной. Почему же мы получились другими? Пытаясь ответить на этот вопрос, я снова открыл тетрадки с записями бабки.
Дали мне отпуск, всего двенадцать дней, чтобы я перевезла девочку от матери. И это путешествие запомнилось духотой общего вагона, грязью, потом, нескончаемой сменой попутчиков, бессонной ночью, проведенной с мамой в разговорах, и снова – мерное постукивание колес паровоза, сажа на окнах, пьяные мужчины, женщины в фуфайках, вонь…