Соглядатай, или Красный таракан
Шрифт:
(… ну-ну! Разошёлся! Он ни в чем не виноват. Хватит! Это ты виноват в том, что желаешь видеть его другим. Он такой, как есть. Охолонись, милый…)
Ты боишься выйти за пределы сюжета навязанной жизни! Ты отлично знаешь, что положено говорить в этих твоих дурацких пьесах – ни словом меньше, ни словом больше, а только то, что определено автором, и даже его ремарки для тебя – закон, и то, что велит режиссер – это свято, это как десять христианских заповедей, и ты их ни за что не нарушишь, пока живешь на сцене. Но занавес закрывается, ты возвращаешься в свою уборную, снимаешь костюм, смываешь грим и достаешь из-за зеркала пару презервативов… И если их тебе не удастся использовать,
(А ты? Ты попытался освободиться от навязанного тебе судьбой? Да, конечно, ты смелее и раскованнее своего друга, и у тебя возникают в голове невероятно фантастические сюжеты, и выдумывать ты можешь, как дай Бог каждому, но боишься переступить некую условную черту, за которой – иные истории, иная жизнь, иные отношения. Ты всего-навсего соглядатай, у которого ничего из того, что ты подсмотрел, увидел и услышал, никогда не будет, и ты тяжко дотащишь арбу своей жизни до естественного конца, так ни разу и не подбросив другого человека в небеса – вверх, к солнцу, звездам… А если б подбросил, то и сам бы следом взлетел. Но ты предпочитаешь смотреть на картинки Шагала и умничать над ними. А умничать не надо, милый! Всё куда как проще… Но ты не понимаешь этого и продолжаешь усложнять свою собственную жизнь. Выходит, что навязанного сюжета маловато, да? Надо навязать себе ещё что-то, и ещё, и ещё, чтобы забыть о том, что очень хочется прожить свою жизнь не так, как кому-то нужно, а так, как можешь это сделать только ты…)
А я не хочу ходить по кругу. И все-таки хожу. Я боюсь, что ко мне подойдёт милиционер и скажет: «Ваши документы, гражданин». Потому что я покажусь ему подозрительным, не таким, как все – и он не пройдёт мимо. А документов я с собой не ношу, опасаюсь их потерять, а ещё больше боюсь той суеты, волокиты и нервотрепки, что связана с получением нового паспорта. И я затаиваюсь в собственном теле, как в укрытии, – и ничего мне не страшно, я освобождаюсь от особых примет, становлюсь как все и не позволяю себе никаких вольностей, и даже моя улыбка – не моя… Я страдаю в плоти своей. А у тебя страдает плоть, друг мой. Вот и вся разница между нами. И за это я, кажется, тебя когда-нибудь возненавижу. Но какое я на то имею право? Ни-ка-ко-го!
(Гм, как бы поделикатнее выразиться… Вроде ты сегодня не пил? А говоришь так, будто хватил пару лишних стопок водки: то одно, то другое, то вообще не поймешь что… Слушай, завари себе покрепче чаю, сядь и успокойся. Пей чай и смотри в окно…)
Юрина улыбка витала в воздухе… Она существовала отдельно от его лица, которого уже не было видно из-за полос и пятен краски. Наверное, именно так от Чеширского Кота отделилась самая знаменитая улыбка всех времён и народов, и девочка Алиса ничего не наврала в своём рассказе. Ничего не наврала девочка Алиса, даже на вот такусенькую капельку не наврала, но ей мало кто верил…
Я обмакнул кисть в скипидар и оставил её там. Мне хотелось выпить чего-нибудь покрепче чая, но я послушался своего внутреннего голоса и решил заварить «Графа Грея». И только достал фирменную коробочку, исполненную
– Алло!
– Привет! Это Юра…
– Слышу. Чего тебе?
– Старик, ты не собираешься сейчас где-нибудь погулять часика полтора?
– Нет, я чай пью.
– А потом?
– А потом – суп с котом.
– Слушай, ты можешь меня выручить? Вот так нужен «квадрат»! Мы по-быстрому, честное слово. Я тебя редко об этом прошу, сам знаешь…
Я поймал взглядом его улыбку, витавшую над холстом и подумал о том, что всё это безобразие придётся куда-то прятать. Может, на антресоли? Юра не должен видеть то, что я сотворил с его портретом. Но лезть на антресоли мне не хотелось, и вообще ничего не хотелось, и потому я упрямо повторил:
– Я пью чай.
– Ты его успеешь напиться, – вкрадчиво сказал Юра. – Я от тебя в двадцати минутах езды…
Понятно, он где-то в районе почтамта, неподалеку от своего театра. Наверняка закадрил какую-то очередную лахудру.
– Старик, я тебе куплю хорошего цейлонского чая, – льстиво сказал Юра. – Не жалей ты эту заварку! Знаю я тебя, скрягу…
– А я тебя, пи*дострадателя несчастного, тоже неплохо изучил. Она хоть не бичиха? А то оставит мне тут заразу какую-нибудь в ответ на мою заботу.
Юра от неожиданности даже дышать перестал. Видно, уколол я его больно. Но он стойко перенёс мои издевательства (а куда ему деваться?) и жалобно простонал:
– Мучитель! Дай ключик. Как друга прошу.
– Ладно, чёрт с тобой, – сжалился я. – Ключик будет в почтовом ящике. Как обычно.
– С меня бутылка! – восторженно закричал Юра и тут же бросил трубку.
– А обещал хороший чай, – разочарованно протянул я. – И как его только хватает на этих баб? Половой гигант, блин!
Комментировать какие-нибудь события наедине с собой – это, говорят, признак или старости, или одиночества. Какая чушь! Мне просто нравится слушать самого себя, играть словами и звуками, менять тембр, диапазон голоса, сливать фразы в какую-то странную, тягучую субстанцию без формы и цвета, и тянуть потом из этого непонятного Нечто золотистую ниточку нюансов, тонов и полутонов – до тех пор, пока абракадабра не обретала ясность и законченность.
Я накрыл заварной чайник тонкой льняной салфеткой, выключил всё, что можно было выключить, и вышел из квартиры. Один ключ бросил в узкую щель своего почтового ящика, а другой, кривя губы, поглубже засунул в карман брюк.
Наверное, Юре очень не терпелось познакомиться со своей очередной пассией как можно плотнее, и потому он привез её на такси.
Сидя на скамейке у соседнего дома, я видел, как дамочка, выпрыгнув из машины, уверенно пошла к дверям и, открывая их, вильнула задом, как флагом. Юра вертелся вокруг неё бойким петухом, за что едва не пострадал: женщина проскользнула в подъезд, а дверь, влекомая тугой пружиной, чуть не прищемила его голову. Юра терял всякое соображение, когда перед его носом маячили бедра хорошенькой дамы. Он приклеивался к ним взглядом и уже ничего вокруг не замечал.
Я не разглядел лица женщины, но она показалась мне знакомой. И с тем большим нетерпением я провел около получаса на лавочке, прежде чем вошёл в подъезд и поднялся на свой этаж. Понимая, что поступаю дурно (мягко сказано! Ты поступил мерзко!), я осторожно вставил ключ в замочную скважину и тихонько повернул его.
Мне очень хотелось увидеть глаза этой женщины, и чтобы в них отражалось всё: испуг, разочарование, боль, стыд, беззащитность – весь калейдоскоп грубых и тонких, примитивных и высоких ощущений и чувств. А я бы в ответ равнодушно и брезгливо скользнул взглядом по её телу, недоуменно пожал плечами и без всякого интереса спросил скучным голосом: «Вы скоро закончите? Мне работать надо…»