Сохраняя веру (Аутодафе)
Шрифт:
На первом курсе своего рода нервный срыв случился с Лабелем Кантровичем. Это была большая трагедия, учитывая, что он к тому времени уже был женат и имел двоих детей. Ходили слухи, что он вернулся к преподаванию в родную ешиву в Балтиморе, но по-прежнему мучается мигренями и высоким давлением. Я, однако, ни минуты не сомневался, что этим дело не ограничивалось.
К концу третьего курса из наших рядов выпали еще двое, это было за двенадцать с небольшим месяцев до нашего превращения в раввинов. Об этих несчастных наши преподаватели не распространялись, ссылаясь лишь
В отличие от Кантровича эти двое отщепенцев не были сыновьями раввинов, да и у Лабеля отец был всего лишь директором небольшой ешивы, а вовсе не духовным лидером целой общины.
Никто из них не был наследником дела зильцского ребе. Никому из них не грозило разбить «золотую цепь» преемственности — а вместе с ней и сердце своего отца.
Я гадал, что станет делать отец. Он всегда вел такую праведную жизнь, он с таким жаром молил Господа о наследнике! И теперь ему должна быть ниспослана эта боль. За что?
Тут я себя оборвал. Как я смею допускать мысль о том, что я утратил веру по воле Провидения? Ведь я — не какой-то современный Иов, не выдержавший испытания. Я простой смертный, разуверившийся в постулатах своей религии.
Однако… где найти мужество взглянуть в глаза отца? Ведь я знал, что для него моя будущая деятельность на поприще раввина — продолжение всей его жизни, исполненной служения Всевышнему. Как мне произнести слова, которые станут для него настоящим ударом?
Когда Беллер без предупреждения объявился в общежитии, чтобы меня приободрить, я испытал искреннюю благодарность.
— Ну, зачем я это делаю? — мучился я.
Беллер взглянул на меня и своим голосом психотерапевта — я это так воспринимал — тихо спросил:
— А кого конкретно ты боишься обидеть?
Я опустил глаза и признался:
— Отца. — Помолчав, я повторил: — Поступая так, я причиняю боль своему отцу.
Затем я поднял глаза и с болью спросил:
— Почему, Аарон, почему я так хочу это сделать?
— На этот вопрос только ты можешь найти ответ, — тихо ответил он.
— Неужели я его так ненавижу?
— Так уж и ненавидишь?
Что я мог сказать в ответ на столь страшный вопрос? Только правду.
— Да, — с ужасом пролепетал я, — в глубине души мне страшно хочется его наказать. Ведь вы посмотрите, как он обошелся с моей сестрой!
— И дело только в Деборе? — уточнил Беллер.
— Нет, конечно. Вы правы. Дело в том, что он делает со мной. Почему я обязательно должен мечтать о карьере раввина? Почему я вообще должен позволять ему швырять мою жизнь на наковальню и ковать из нее все, что ему вздумается? А если бы я вообще не родился?
— Поздновато уже об этом, — усмехнулся Беллер. — Теперь тебе не поможет, даже если вернешься в утробу матери.
Я попытался улыбнуться в ответ, но это мне плохо удалось.
— Когда собираешься поговорить с ним? — спросил он.
— Как только куплю бронежилет, — сострил я, после чего признался: — Аарон, я не представляю себе, как это сделать.
— Просто возьми и скажи ему правду. Это будет честнее всего.
— Знаю. Но я не могу
Беллер помотал головой.
— Дэнни, у него в жизни были трагедии посерьезнее — Холокост, смерть Хавы, утрата первого сына. Могу поручиться: твоему отцу будет очень больно, но он не умрет.
— Вы его не знаете, — тихо возразил я. — Вы не знаете этого человека!
Он ничего не ответил.
Всю дорогу на метро до Бруклина я мучился вопросом, как мне поступить «честнее всего». До этого я изобретал тысячу отговорок и малоубедительных оправданий, пытался придумать, как отсрочить решительное объяснение — например, сказать: «Я бы хотел еще год поучиться в Иерусалиме…» Но Беллер меня убедил, что это будет неоправданной жестокостью по отношению к нам обоим.
К тому времени, как поезд прибыл на станцию «Уолл-стрит», я уже сформулировал свои доводы, так что остаток пути их просто зазубривал.
Вечер был душный, и, хотя к ночи чуть повеяло прохладой, я все равно обливался потом.
Было уже около полуночи, когда я медленно прошел по нашей улице мимо погруженной во мрак и безмолвие синагоги и наконец поднялся по ступеням родного крыльца. Мама уже, наверное, давно легла. Втайне я малодушно надеялся, что и отец уже спит.
Напрасная надежда. Он всегда работал у себя за столом в кабинете, когда весь мир уже давно видел сладкие сны. Припоминаю даже, что в моем детстве бывали случаи, когда отец выходил к завтраку, всю ночь просидев за выработкой позиции по какому-нибудь особенно сложному теоретическому вопросу.
Дрожащими руками я вставил ключ в замок. Дверь скрипнула; Не разбудить бы маму! Возможно, подсознательно я даже хотел, чтобы она проснулась и своим присутствием помогла отцу принять ожидающий его удар, сыграла роль посредника или утешителя… Утешителя для нас обоих.
Коридор пересекала полоска света из чуть приоткрытой двери отцовского кабинета. Он ласково окликнул:
— Дэниэл, это ты?
Я ответил:
— Да, папа.
Но слова застряли где-то в горле, и отец был вынужден подняться из-за стола и выглянуть.
Он сиял.
— Ну, без пяти минут ребе Луриа, какой сюрприз! Досрочно сдал выпускную сессию?
Я не ответил. Я стоял в темноте, боясь малейшего лучика света.
Не видя в темноте моего лица, он бодро продолжал:
— Входи, входи. Хочу, чтобы ты послушал, что я написал о значении веры для брака. Сейчас мне не помешает свежий ум молодого талмудиста.
Я медленно шагнул вперед, опустив голову. Он обнял меня за плечи и втолкнул в кабинет. Я задрожал, не только от напряжения, но и от холода: его кабинет был единственной комнатой в доме, где стоял кондиционер — не для того, чтобы создавать комфорт для него самого, а чтобы защитить от жары огромные тома Талмуда. Эти бесценные фолианты в кожаных переплетах — некоторым было больше ста лет, например, Виленскому Талмуду, — с огромным риском были вывезены из-под нацистов и теперь составляли единственный «живой» завет, оставшийся от праха и пепла города Зильц.