Соколиный рубеж
Шрифт:
Где-то я уже все это видел, мой друг: едва не вонзившись в кремнистую плоскость бурана, корчевальным движением тяну на себя накаленную ручку и уже ничего, кроме мерклого света вокруг… Но живущий не в теле, а выше, заполняющий все и вмещающий все соучастник моего бытия чует, как красный «Як» впереди начинается вращаться на горке, выходя на атаку разученной бочкой; видит, как траектория восходящего лета его провисает, словно отягощенная бельевая веревка, – в то мгновение как я продолжаю движение ввысь по прямой, уподобясь Шумахеру… как же все-таки жалки вторые и третьи концертные исполнения смерти.
Выйдя в горизонтальный полет, я со смехом всезнающей твари швыряю себя в спасительный косой переворот, чуя близкий, как кожа, оглушительный просвист его пулеметной струи. И, зажив у него за хвостом, уходя от него, затопив пустотой
И как будто в ответ – со свежующей силой – что-то мне обдувает затылок, что-то по восходящей раскраивает не успевший зажить толком воздух у меня за спиной, возникая в моей мертвой зоне, так, что я не увидел, а всей позвоночной электропроводкой почуял эту новую смерть у себя под хвостом. Приступ смеха бросает меня в полубочку, ухожу на ноже из-под трассы… Ого! Эта тварь чуть не вскрыла мне брюхо продольным разрезом. Новый «Як», сократившись на взмыве до размеров стрижа, обращается вниз и назад, начиная пикировать в точку, где я, заложив боевой разворот, не могу уже не очутиться. Как же все-таки все они зорки, сколько могут осиной сетчаткой схватить, а ведь я считал это фасеточное всеохватное зрение своей исключительной собственностью.
Он опять у меня за хвостом, виражит еще круче, чем я, и выхлестывает свои трассы в точку перед моим красным носом. Воздух перед глазами перекрыт негасимыми нитями огневого забора – вот теперь уж и вправду спасительным стапятидеся-тиградусным полупереворотом ухожу из-под трассы, опрокинувшись вниз головой, почему-то не лопнувшей от чугунного натиска крови. Три минуты я занят продлением собственной жизни и только. Будто впрямь не один человек то и дело бросает меня в эволюции, огневыми хлыстами хлеща пустоту у меня за хвостом, перед носом, а накинулись четверо, шестеро… На втором развороте понимаю, что он – это он, старый друг и убийца Шумахера, а убитый мной только что русский – всего-навсего преданный подражатель его, обезьяньи копирующий «переломы» и бочки своего вожака.
Ухожу из-под мысленной трассы, становящейся режущей явью, но не вылетел, нет, из магнитного глазоохвата ивана, продолжая его ощущать как заливший пространство немигающий свет – непрерывность усилия поселиться в мой череп. Мысль этого ваньки обгоняет его самолет, даже сердце, обросшее мясом, дюралем, крылом, весь телесный его аппарат и бесплотным стрижом режет воздух, то и дело сшибаясь с моей беспокойною мыслью, неугомонно ищущей того же, что и он.
Как и я – бог ты мой! – мыслит он не фигурами: виражи, развороты, обратные петли – для него только буквы в письме. У него замечательный, родственный мне рваный стиль – ни кратчайшего дления горизонтального и прямого полета, колебаний, сомнений, слепоты, слабоумия между превращениями красного «Яка».
То, что он исполняет, похоже на черную Schr"age Musik [33] . Он как будто все время сам же душит свое самолетное соло и не может его задушить, сам не знающий, что же он выкинет через мгновение. Я как будто отчетливо вижу рули его красной машины, шевелящиеся, как стопы балерин у станка.
Я верчусь, кувыркаюсь от смеха в прожигаемом трассами, рассекаемом крыльями незаживающем воздухе. Неприступные горы и небо начинают вращение вокруг Минки-Пинки – ухожу правой бочкой от огненных меток, боевым разворотом захожу ему в хвост, но быстрее, чем сквозь мои пальцы проскочила расстрельная искра, он с такой переламывающей пыточной резкостью подымает свой «Як» на дыбы, что меж ребер впивается и продавливает понимание, что я сам никогда Минки-Пинки наверх по такой крутизне не втащу, а вернее, такого давления не вытерплю – голова в верхней точке подъема разломится. Вот чем еще он убивает – пневматическим прессом таких перегрузок. Отжимает тебя до бессочной избоины, раз за разом вминая в сиденье лишь одним представлением, как больно ему и насколько ты хрупче его: ты из мяса, а он – из железа.
33
Schr"age Musik (нем.) – досл.: «неправильная музыка»; запрещенный в нацистской Германии джаз – «дегенеративная музыка негров и евреев».
Я себя берегу, не вгоняю себя вслед за ним по отвесному склону в свинцовую плотность – есть еще голова, есть холодные числа, эта область господства германского гения; ни к чему так мочалить себя – нужно просто его обогнать, как секундная стрелка минутную, представлением о том, что захочет он вытворить. Затянув Минки-Пинки в боевой разворот, опрокидываюсь вниз головой, и, скользя на крыло, опускаюсь внутри виража бесподобного Ваньки, исхитрившись вписаться меж «Яком» и центром незримой пластинки, выношу за его острый нос перекрестье прицела и втискиваю кнопки спуска в штурвальную ручку, так что русский не может уже не пройти сквозь мои закипевшие трассы. Голова будто лопается от напора прихлынувшей крови. Моя мысль о его неминуемой судороге не становится материальной, хотя огненный бисер и нижется на незримую ось – ученически грязной, бесподобно уродливой бочкой, волчьей квинтою на вираже красный «Як» зарывается носом в густой, взбитый в масло его оборотами воздух и, застряв в пустоте, обрывается вниз: я выметываю раскаленные метки в пустое.
Только тут понимаю, что он, вероятней всего, уже пуст – не исчерпан, не выструил на лету все идеи и тем более не обессилел телесно, а свинца и железа в его барабанах и лентах – лишь на десять секунд непрерывного пламени.
Ничего уже не понимаю, а верней, просто не поспеваю называть все фигуры по имени – такова и его, и моя самолетная скоропись: вертикаль – слепота под чугунным нажимом среды – ледяное наитие переворота, сразу переходящего в боевой разворот… Через миг мы свиваем такой прихотливый клубок, что на выходе из виража я мертвею от стужи, не от ужаса – от изумления, видя, что мое серое с желтым крыло как бы перетекает в его закругленное красное, – точно два постоянно обращенных друг к другу одинаковыми полюсами магнита наконец-то сошлись.
Точно одноплеменные птицы, мы летим с ним в одном направлении и беспомощны, словно спеленатые. Шевельни кто-то ручкой, надави на педаль, заскользи на вираж – и второй тотчас вскроет его, как консервную банку, простейшим и привычнейшим телодвижением. Оба зажили в новом, смешном, уязвимом для боли и смерти обличье, беззащитные перед ударом откуда угодно. Объявись сейчас рядом его кумачовый собрат или кто-то из моих Rottenhunde – расстреляют кого-то из нас, словно плот на реке. Или русский таран, а вернее, короткое мерзкое трение крыльями и фюзеляжами в первобытном усилии высечь машиной двадцатого века из такой же машины огонь. Невыносимое железное стаккато, кинематограф молний и темнот – и целлулоидная пленка жизни лопнет, вздумай он бросить «Як» на меня, а не от… Ну а если его пулеметы пусты? Может быть, я вообще повредил ему тяги рулей. Нет, внедриться в чужую башку, существо невозможно. В чью угодно, но только не в эту. Смех не выплескивается из меня, словно вода из перевернутой бутылки – только в силу того, что она переполнена. И еще через миг, позабыв о своей и его совершенной беспомощности, про любые ходы королей на соседние клетки, я как будто не собственной силою делаю то, что действительно сделать хочу, одновременно самое дикое и наиболее близкое к человеческой сути. А верней, только тут сознаю, что давно повернул близорукую голову влево и смотрю сквозь стекло на него – так же пристально и неотрывно, так же недоуменно и всепонимающе, как и он на меня.
Лобовое его остекление густо зашлепано грязью. Эти «Яки» страдают хроническим недержанием масла, и оно расплескалось и по обращенной ко мне боковине его фонаря. Но я вижу сквозь эти косые потеки лицо – обманчиво спокойное, блестящее от пота, как майолика, молодое лицо измочаленного человека. Стариков в небе нет. Обожженное в горне лицо с примечательным выпуклым лбом, крупным носом и плитами скул, хоть могло быть любым: детски круглым и жалко податливым, несуразным, со стесанной челюстью и обиженно сжатой куриною задницей вместо твердогубого рта – не имеет значения. Помесь ужаса с гневом в зрачке – так глядят угодившие в путы, плененные хищные птицы, так глядят, когда больше не могут ударить.