Сокровище ювелира
Шрифт:
– Кто?
– Проклятый карлик, убивший мою жену, отнявший у меня сына, растоптавший мою жизнь и счастье!
– Грга Чоколин, потурченец, и есть тот самый знахарь? – спросил Ерко.
– Да, он! Пусти, дай мне до него добраться, я растерзаю по кускам его тело, вырву его сердце!
– Не пачкай рук нечистой кровью! Убей его!
– Где мой сын? Говори, дьявол! – рявкнул сквозь рыдания харамия. – Где мой единственный сын? Говори, сатана!
– Не знаю, – отозвался с дуба Чоколин, – я продал его в Стамбуле.
– Господи Иисусе Христе! – Старый солдат склонил голову, но тотчас же снова ее поднял. – Слушай, мерзавец, слушай хорошенько! Ты убил мою жену, отнял сына, сжег дом. И вот, стоя
Человек на дубе задрожал всем телом, лицо его стало землистым, посиневшие губы подергивались. Он отчаянно сжимал ветку, прижал голову к стволу и весь напрягся, как дикая кошка.
– Теперь, – крикнул харамия, – твой час настал! Грянул выстрел, заскрипели ветки, человек на дубе вскрикнул, дернулся и камнем упал в снег. Пуля пробила ему лоб.
– Пойдем! – прошептал харамия, отрубив брадобрею голову. – С жизнью у меня расчеты покончены. Я отомстил за Мару и за своего господина.
– Пойдем, Милош! Да простит господь его прегрешения! – добавил в ужасе Ерко, и оба направились в сторону Загреба.
Канун рождества. В ночной тиши зазвонил колокол, сзывая верующих ко всенощной. Заиграл орган, и люди запели: «Родился Христос, царь небесный!»
А вдали, в горном ущелье, стая голодных волков с рычаньем рвала на части брадобрея.
24
Несмотря на то что хорватская знать возмущалась горожанами Загреба и их вожаком Якоповичем за то, что город на Гричских горках посмел оказать открытое сопротивление, вельможи все же стали подумывать, что самоуправство бана и подбана переходит всякие границы и что бан может поступить с сословиями так же, как он поступил с загребчанами, если они не покорятся его воле, вернее сказать, воле эрцгерцога Эрнеста. А Грегорианца начали просто сторониться. Со времени семейного разлада он точно взбесился и своими разбоями наносил много вреда не только горожанам, но и дворянам, позоря хорватскую знать. Поэтому кое-кто из вельмож поднял свой голос против бана и особенно подбана. И первым среди них оказался маленький Гашо Алапич. Поначалу сопротивление было весьма слабым. В 1580 году сабор проводили уже не в Загребе, а в Вараждине, к его королевскому величеству в Прагу отрядили настоятеля Чазманского монастыря Микача и господина Ивана Забоки с заданием разжечь гнев короля на загребчан и обелить подбана. Однако, когда эрцгерцог Эрнест в том же году разогнал пожунский сабор и отказался вернуть Венгрии все ее вольности, в частности, снять с высоких постов иноземцев, когда всю страну охватило волнение, а Эрнесту пришлось тайком бежать в Вену, всколыхнулась и хорватская знать. Власть Унгнада заколебалась. Якопович лично побывал у короля, к которому изо дня в день поступали жалобы на бесчинства Грегорианца,
Степко сидел, глубоко задумавшись, в своем замке, вперив взгляд в пустоту. В груди бушевали страсти, голова раскалывалась от неясных дум. На лице читалась тревога, видно было, что какое-то тайное предчувствие тяготит его душу. Все надежды рухнули. У сына Нико рождались одни дочери, а Павел, как он слышал, после Дориной смерти покинул Загреб и воевал против турок. Вот так и сгинет их древний род! Это была рана, глубокая незаживающая рана! Будь при нем в этой пустыне хоть кто-нибудь, кто мог бы его утешить. Нет! Все отступились от него за то, что он пошатнулся в вере.
От этих мыслей отвлек его рог привратника. Вскоре в комнату вошел слуга.
– Кто? – угрюмо спросил Степко.
– Его милость бан! – ответил слуга.
– Бан? – удивился Степко.
В комнату вошел барон Кристофор Унгнад, в куртке и штанах из толстой оленьей кожи и в серой меховой шапке.
– Добрый день, брат Степко! – сурово приветствовал бан подбана.
– Дай боже, брат и господин бан!
– Знаешь, что творится? Просто срам! – продолжал сердито Унгнад, бросив шапку на стол. – Срам, да и только!
– Что такое?
– Лучше не спрашивай! Готов лопнуть от злости! И без того все идет через пень-колоду, точно сам дьявол сует мне палки в колеса. Не знаю, что с Кларой. С прошлого рождества ее будто подменили. Что-то засело у нее в голове. Вскочит вдруг ночью с постели да как закричит: «Видишь, глаза в слезах? Это и есть тот ледяной нож! Ох, больно, как больно!» Едва-едва удается ее успокоить! А днем сидит, не поднимая головы, и без конца читает вслух «Отче наш». Черт! Веселенькая история! Не правда ли? А сейчас еще и это!
– Что же?
– Степко, дай мне руку! Скажи, ты мне друг?
– Полагаю, и сам знаешь.
– И останешься им навсегда?
– Клянусь честью!
– Ты, по правде говоря, довольно крут, но, ей-богу, таков и я, клянусь святым Кристофором! Я бы этих негодяев, этих загребчан, задушил собственными руками!
– Говори яснее, господин бан!
– Яснее? Хорошо! Пришел я от имени короля!
– Короля? – подбан побледнел.
– Да! Плохи, брат, твои дела! Должно быть, и мне скоро крышка! Король приказал рассмотреть грамоты загребчан.
– Знаю.
– А каков ответ? Комиссия заявила, что загребчане правы, что они подвластны королевскому, а не банскому суду. Так черным по белому и стоит в законе. Непонятно! Но мне обо всем написал король.
– О чем же?
– Что ты сбил с толку и меня и сабор. Что ты насильничал над загребчанами, вызвал недовольство всего королевства, не явился на королевский суд, попираешь закон, который должен был бы блюсти.
– Дальше! Дальше!
– Что тебе придется удовлетворить требования горожан.
– Какие?
– Тяжбу против тебя решит суд, тебе же, согласно закону короля Альберта, надо отречься от должности подбана.
– Отречься от должности! – воскликнул мертвенно-бледный Степко. – Такова, значит, награда?
– Такова, мой бедный брат! Они хотели, чтобы на саборе тебя свергли всенародно, на глазах у этих лавочников. Но я писал Рудольфу, что такое бесчестие было бы чрезмерным. Так что пиши королю, пиши сабору, что не можешь далее оставаться подбаном, по болезни, что ли.
– Мне, мне писать? – всхлипывая и кусая губы, спросил Степко.