Сокрушение Лехи Быкова
Шрифт:
— Это что за номера? — спросил он, разжимая объятия, в которых держал своего великого, но явно расслабившегося коллегу. — Почему не спите, и «физики» ваши, по-моему, не тае…
Мы дружно повернули наши «физики» в сторону, чтоб хоть не все раны были на виду, но нас спас Вася, который вдруг стал давать прогнозы и характеристики, хотя раньше по мудрости своей никогда этого не делал, зная, видно, всю тщету данного занятия.
— Подожди, Яша, — сказал он, еще
— На кулак он упал! — закричал Яша-Пазуха. — Они, лешаки, дерутся без ума, а вы, Василий Александрович, им гимны поете. Фингалы это!
— Что за фингалы? — не понял сперва Вася, а когда до него дошло, воскликнул, трагически опять, ясно, из Александра Сергеевича: — «И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет!»
— Какие страсти? — психовал Яша-Пазуха. — Элементарный мордобой!
Но тут осадил Яшу Юрка-Палка, до того молчавший:
— А ты, Яков Иосифович, забыл, сколько сам в пацанах фингалов этих вынянчил? Ну, гуляли парни, поцапались из идейных соображений. Могут быть у них свои идеи?
— Должны быть! — снова воскликнул Вася. — О-бя-за-ны!
— Теперь помирились, домой идут. К мамкам. И мы, пожалуй, тоже к ним двинем. — Он обнял своей единственной рукой Васю Широчайшего. — Пошли, товарищи учителя. До нового года, товарищи ученики!
— Пошли, — согласился Вася. — Только нет у меня мамы. Не дождалась…
И они двинулись дальше. Под гору.
А мы — на свою Зыю. Но за ближним углом Борька Петух притормозил:
— Слушайте, робя, — ехидно сказал он. — А наши-то великие наставники не в себе вроде. Вина вроде хватили. «Золотого, как небо, Аи!»
Мы с Ленькой Шакалом хихикнули, и только Серега Часкидов остался серьезным.
— Ну и что? — закричал он, вытаскивая из-за пазухи свое «золотое»» свидетельство и разглаживая его. (Так вот почему он защищался только одной рукой: не хотел, чтоб свидетельство выпало, чтобы Быков и дружки растоптали его своими сапогами!). — Над кем смеетесь, уроды? Они такого врага сокрушили, это вам не кретин Быков… Они первый мирный, наш, пусть худенький, выпуск отмечали, свое возвращение к жизни, к работе праздновали. А вы…
— А чо мы? Чо мы? — заблажил Борька, пуская кровавые пузыри. — Ничо мы не видели! — Вот хитер-бобер, опять вывернулся. — Это тебе померещилось. От сотрясения извилин после быковских кулаков.
Но вдруг он смолк. Снизу, издалека, от реки, до нас долетела песня. Пели мужские голоса и тоже, как и мы, о море. Но если в нашем репертуаре были английские переводные песенки о дальних странах, о седых проспиртованных мореходах, о девушках из портовых таверен, песенки, рожденные нашей тоской-печалью по огромному чужому миру, по неведомой фантастической любви, то песня мужчин внизу была, хоть в ней звучала тоска и любовь, была рождена совсем другим. Они пели о русском моряке, который поскитался за войну по неродным краям, «в любых морях тонул и штормовал, но…»
Но не оставил там души ни крошечки, Ей-ей! Она для нас… она для нас… Она для Насти-Настеньки моей! Она для милой Настеньки моей…Это пели наши родимые учителя-фронтовики.
А над Красным Камнем всходило солнце. Сейчас — я знал — из ворот наших улиц хозяйки выгоняют в пасево коров, а к водонапорной колонке, прихрамывая и упершись худой грудью, как в хомут, в ручку самодельной «тачанки», едет за водой мой отец — поливать чахлые от страшного, без дождей, солнца первые всходы картошки… Единственный раз ошиблась в своих пророчествах старая колдунья Часкидиха, Серегина бабушка: пережил смертную тоску мой батя. Хоть израненный, хоть после плена, хоть на год позже, но вернулся домой…
И этот восход солнца над мирным Моим Городом, эти тщетные, но великие попытки моего отца помочь природе, эта грустная и счастливая Песнь Возвращения моих учителей, а не наши маленькие, преходящие боли и победы, не наша борьба за власть — были тогда главным. И — вечным!
…Но все же — так ли были мелки, так ли бесследны и наши детские дела-делишки, если они и сейчас, через много-много лет, живут в памяти и совести, заставляя сжиматься сердце и не спать по ночам?