Сокрушение Лехи Быкова
Шрифт:
Она расстегнула две верхние пуговицы своей гимнастерки, освобождая нежную, высокую шею, горло освобождая, и, переждав смех, тихо, торжественно сказала:
— Маргарита Алигер. «Зоя». Отрывок из поэмы.
Марина Матвеевна не смогла, конечно, в полную силу заменить неистовую Тасю-Маковку, не хватало ей еще мастерства и убежденности, а возможно, и глубины знания. Но она тоже любила историю, была справедлива в оценках, и мы ее приняли.
Но то, что она сделает сейчас, на этой маленькой, скрипучей нашей сцене, мы и представить не могли.
Это, собственно, был не отрывок, а отрывки из поэмы, самые сильные, собранные, как в кулак, в один могучий
Она начала тихо, словно вглядываясь своими грустными огромными глазами в предвоенную даль:
Жизнь была скудна и небогата. Дети подрастали без отца. Маленькая мамина зарплата — Месяц не дотянешь до конца…Но постепенно, вырываясь из дали, голос ее креп, ширился — Зоя вступила в комсомол, и мы, тоже комсомольцы первого года, тоже платившие взносы по двадцать копеек, признали себя…
С девятого класса, с минувшего лета У тебя была книжечка серого цвета. Ее ты в отдельном кармашке носила И взносы по двадцать копеек вносилаИ остро защемило в груди от этого узнавания, но, не давая нам опомниться, Марина ударила замерший зал — войной… Военкомат. Отправка в тыл врага. Плен. Пытки. Восхождение на Голгофу… И уже не прекрасная наша учительница истории хромовыми сапожками шла по сцене, а та измученная гордая девочка ступала по скользкой дороге обмороженными, окровавленными ногами, и не расшатанные половицы нашей школьной сцены скрипели — это скрипел обжигающий, заледеневший за ночь снег под босыми ступнями Зои…
Вот она встала на табуретку и в последнем усилии схватилась за упавшую на шею петлю:
Всех не перевешаешь. Много нас. Миллионы нас!..Я вдруг представил, как раньше читала (а она, конечно, читала это и раньше — стихи были прочувствованы и поняты ею до конца), читала там, на фронте, где-нибудь стоя на танке или лафете орудия, и как обмирали, как наливались теплыми слезами и новой силой замерзшие и усталые солдатские сердца: мне стало жутко, больно и высоко.
Фашист выбил табуретку из-под девичьих окровавленных ног. Но смерти не наступило.
Жги меня страдание чужое, Стань родною мукою моей. Мне хотелось рассказать про Зою Так, чтоб задохнуться вместе с ней. Родина, мне нет другой дороги. Пусть пройдут, как пули, сквозь меня Все твои раненья и тревоги, Все порывы твоего огня!..Марина Матвеевна давно ушла со сцены. А зал молчал. Не было сил ни хлопать, ни кричать: мы знали, мы чувствовали, что с этим мгновением нам жить долго, может, всю жизнь. Всхлипнула сзади неутешная Ульяна Никифоровна, утер невольную слезу Василий Александрович.
В этом молчании и вышел на люди Венька Рублик, наш классный Паганини. Он мучал свою древнюю обшарпанную скрипку уже года три, с пятого класса, иод началом регента Казанской церкви и нашего учителя черчения старика Степанова, обладателя могучего баса-профундо, и я не раз, заходя на Липовый тракт, где эвакуированные Рублевы (Венька и его горбатенький отец-часовщик) обретались в приспособленной под жилье бане, слушал остервенелое пиликанье, слушал, пока хватало терпения — Венька готовился в музыкальное училище. И сейчас, если не считать его мелких халтур на еврейских свадьбах и похоронах, он впервые проходил проверку на публике.
— Сен-Санс. Рондо-каприччиозо! — испуганно объявил он и, как вытный (на Зые так называли тех, кто хотел казаться взаправдашним, настоящим), положил на плечо, под скрипку, белоснежный платок, тряхнул кудрявой головенкой и поднял смычок…
Я не раз обмирал, слушая по радио это пронзительное и верно капризное рондо, и похолодел за Веньку: хоть не первый, но все ж приятель, родная душа, — а вдруг сорвется? Или, как там у них, лабухов, говорят, — облажается… Но или все были еще под впечатлением высоких стихов, или Венька на самом деле кое-чего добился за эти мученические годы в своей баньке, но его тоже слушали серьезно, без смешков, тоже замерев, и проводили аплодисментами. Потом опять вышел Яша-Пазуха и, разгоняя торжественную тишину, вдруг ударил всей пятерней по клавишам:
— А теперь заключительный номер нашей программы! Мы, правду сказать, не репетировали, товарищ решил выступить в последний момент… Итак — Леонид Шакалов! Народный рурский танец «Цы-га-ночка»!
Когда пели наши вшивари-гиганты, мы думали, что это уже предел смеха. Но оказалось, что смешному, как и трагическому, предела нет.
Шакал вылез на сцену красный, в растоптанных ботинках, в отвислых на коленях, сроду не глаженных штанах своих и громко на весь зал шмыгнул носом.
Пролетел легкий смешок, и теперь мне стало по-настоящему страшно за моего бедного и настоящего друга: зачем он-то вылез? Опозорится ведь, чучело! Я, понятно, и не воображал даже, что меня, что всех нас ждет настоящий праздник!..
— И — раз! — скомандовал Яша-Пазуха.
Ленька выкинул далеко вперед свою длинную ногу, задержал ее в полете и, когда Яша рванул меха, со страшным грохотом опустил на пол. И пошел, поехал… Обучался он этому дикому танцу, видно, в первых классах, а может, в детском еще садике (в военную голодную пору ему, ясно, не до плясок было), движения его сложностью не отличались, были по-детски однообразны, но каким азартом, какой страстью кипели его приседания, отчаянные хлопки ладонями по впалой груди и худым ляжкам, его лихие выкрики, взмахи ног и рук! Казалось, он вот-вот разлетится на части, не соберешь после…
Зал хохотал, визжал, топал вместе с Ленькой десятками ног — колебалась не только сцена, весь наш старый деревянный пристрой ходил ходуном, как при землетрясении. А Ленька плясал, вытаращив глаза… И вдруг в этом грохочущем содоме меня пронзила простая до слез догадка: Ленька плясал больше не от радости, что свалил тяжкие экзамены, что закончил школу, нет! Своей первобытной пляской он благодарил, как мог, меня, класс, учителей своих., Он понимал, что нелеп, смешон, но он все-таки не струсил, вышел на люди, милый, честный, чистый, всеблагородный Ленька!.. И я уже не мог понять: смех или рыдания рвутся из моего горла…