Сокрытые лица
Шрифт:
Слегка потрясенный таким количеством внезапных событий действительности, граф отвлекся вниманием от шквала разговоров меж друзьями и, легко опершись спиной о каминный мрамор, начал видеть пред собой, подобно киномонтажу, беспорядочную последовательность поразительных образов всего, что он только что узнал. Он увидел, как солнце садится и исчезает за Триумфальной аркой, а демонстранты из «Огненного креста» движутся по Елисейским Полям сомкнутой колонной по двенадцать под развернутыми знаменами во главе; увидел неподвижные, черные, выжидающие заграждения полиции, которой приказано удерживать их, но она сдается в последний момент, один полицейский за другим, почти не замедлив бестрепетного движения демонстрации; вот уж направляется она прямо к мосту Согласия, забитому
Внезапно глава муниципальной полиции выступает навстречу демонстрантам, проходит десяток метров. Он обращается к знаменосцам, после чего шествие, поначалу медля, все-таки меняет направление движения и устремляется к Мадлен, выкрики усиливаются: «Даладье на галеры! Даладье на галеры!» В мгновение ока кованые ограждения, опоясывающие деревья, уж выдернуты из земли, ожесточенно швырнуты на брусчатку, разворочены на части и превращены в грозное оружие; газовые рожки уличных фонарей разбиты железными прутами и горят, исторгая бешеные светящиеся пламена, они вздымаются, как долготерпевшие гейзеры, чуть ли не на тридцать метров к небу, в котором сгущаются сумерки. Еще! И еще! И уже, будто разрушительная зараза, костры народного гнева образуют огненными перьями громадные гирлянды над бурлящей толпой. С тротуара напротив «Максима» в Министерство морского флота летят камни, рука в кожаной перчатке сует в открытое окно тряпку, пропитанную керосином, открывается porte cochére [2] , появляется остервенелое лицо капитана корабля. «Не знаю, чего вам надо, – говорит он, – но вижу у вас там триколор и потому убежден, что проливать кровь французских моряков вы не хотите. Да здравствует флот! Да здравствует Франция!» Толпа бросается к Мадлен. Теперь она затопляет Королевскую улицу. Горничная, свесившаяся с балкона, убита шальной пулей, пышный амарантовый капот, что она держала в руках, падает на улицу. Грансай видит, как эта зловещая тряпка полощется над головами толпы – она лишь на миг отвлекается на такие случайности, но почти сразу ее поглощает ненасытное неистовство, что, как собачий гон, влечет ее в пульсирующем неуправляемом потоке, вслед магнетическому и горькому духу мятежа.
Все эти виденья мелькали одно за другим в воображении Грансая, все быстрее и быстрее, без очевидной последовательности, но с такой зрительной ясностью, что оживленное зрелище гостиной превратилось в неразличимый фон растерянного ропота и движений.
Он видит огромную лужу крови от лошади со вспоротым брюхом, на этой крови только что поскользнулся журналист Литри, облаченный в свой всегдашний желтый плащ. Витрина цветочного магазина у Мадлен (где граф покупал мелкие желтые лилии с амарантовыми леопардовыми пятнами – их он временами имел дерзость вправлять себе в петлицу) сейчас отражает в сталактитах своего битого стекла горящий остов перевернутого автобуса на углу Королевской улицы. Они расстегивают брюки на толстом шофере месье Кордье – двое друзей, разложивших его на скамейке; плоть его очень бледна, цвета мушиного брюшка, а рядом с его пупом, в десяти сантиметрах, – еще одна дырочка, без единой капли крови, меньше, но темнее, в точности как описал ее сам месье Кордье: «Будто два прищуренных свиных глазка».
Князь Ормини, бледный, как труп, пробирается через служебный вход в бар «Фуке»; тонкий железный прут, пятнадцати сантиметров в длину, вбит, словно маленький гарпун, прямо у него ниже носа и так крепко засел в костях верхней челюсти, что князь даже со всей силою обеих рук не может его вытащить, падает без сознания на руки управляющему, верному Доминику, с криком: «Прости меня…» Далее, уже в ночи, кафе на Королевской площади заполонены ранеными, а последние опоздавшие бунтари оттеснены к дальнему краю Елисейских Полей, им вслед летят пули из автоматов Мобильной гвардии; опустевшая площадь Согласия, с сочащимся безразличием изящной бронзы фонтанов и чадом страсти – рифленые фонарные столбы со струями пламени, плещущими в звездную ночь, будто плюмажи из перьев.
В этот миг мадам де Кледа вошла в гостиную, увенчанная плюмажем из перьев. Грансай вздрогнул, завидев ее, словно внезапно проснувшись от своих грез наяву, и тут же осознал, что она – в самом деле единственный человек, которого ждал. Граф шагнул ей навстречу с непривычным пылом гостеприимства, поцеловал в лоб.
Мадам де Кледа, смуглая и такая скульптурная, украшенная бриллиантовыми колье и каскадами атласа, столь полно воплощала парижскую действительность, что, казалось, в залу проник какой-нибудь фонтан с площади Согласия.
Появление мадам де Кледа оказалось не вполне таким, каким желал бы его видеть граф. Он был бескомпромиссно привержен «тону» своего салона, и, хотя воцарившийся необычный беспорядок, в котором всяк рвался переговорить другого, поначалу его интриговал, теперь, пред взорами мадам де Кледа, несколько ошарашенными и ироничными, гомон показался ему невыносим. Он немедленно изобразил снисходительную и слегка язвительную улыбку, словно говоря: «Что поделать, дети, порезвились – и будет». Пылая обузданным нетерпением, бросавшим тень озабоченности на его лицо, Грансай незаметно приказал подавать ужин на десять минут ранее назначенного, таким образом надеясь восстановить гладкое течение организованной беседы, предвидя, как церемонное схождение по широкой лестнице в обеденную залу направит бурливое течение назревающей полемики в спокойное русло учтивости.
Ужин, однако, восстановил диалектическое равновесие лишь на краткое время, ибо насущные новости кровавых событий Шестого февраля почти немедленно всплыли к поверхности всех разговоров. На сей раз они стали сползать по опасному склону, оказавшись на коем, спорящие, сами того не чуя, смещались от описательной модальности к идеологической, и она-то неизбежно станет венцом трапезы – трапезы если не исторической, то уж во всяком случае остро симптоматичной тому решительному и важнейшему периоду истории Франции.
Мадам де Монлюсон оказалась по правую руку от сенатора Додье, а слева от нее расположился политический комментатор Вильер. Сама она состояла в «Огненном кресте», поскольку муж любовницы ее любовника был коммунистом. На ней было платье от Шанель, с очень глубоким декольте, отделанным розами, вырезанными из трех слоев черного и бежевого кружева, а меж ними скрывались довольно крупные жемчужные гусеницы.
Сенатор Додье всегда придерживался политической позиции, противоположной той, с коей сталкивался, и неизменно защищал персону, критикуемую его собеседником, и в последней части любой своей речи он систематически и намеренно рушил все, что сумел построить в первой, – и таким образом, производил впечатление человека, имеющего четкое мнение о чем угодно, а постоянным результатом всего, им сказанного, оказывалась ничья. Он излился дифирамбическим славословием в адрес платья мадам де Монлюсон и, обернувшись к ней, завершил словами:
– Вырез вашего платья, мадам, прямо-таки съедобен, включая розы, но с моим вкусом я бы предпочел, чтобы гусениц подали в отдельной тарелке – так удобнее брать.
Вильер вслед за этим поведал о последнем писке парижской моды – съедобных шляпах, представленных на выставке сюрреалистов. Политически Вильер принадлежал к заговорщикам «Акации» – по той простой причине, что, будучи писателем, сочинял публичные речи для одного из выдающихся лидеров этой фракции.
Он льстиво заговорил с мадам де Монлюсон, пытаясь заинтересовать ее своим псевдофилософским трудом по современной истории. Мадам де Монлюсон, оставив попытки следить за скоком безумной кавалькады его парадоксов, в конце концов воскликнула:
– И все-таки я никак не пойму, на чьей вы стороне!
– Так я и сам, – меланхолически скривился Вильер. – Видите ли, я своего рода художник, и мое отношение ко всему – в точности как у Леонардо да Винчи, кто оставил знаменитую конную статую незавершенной: дожидался увидеть, кто же победит. Я вот работаю над книгой и делаю из нее подлинный памятник: она грандиозна, величественна, отполирована в мельчайших деталях, но у нее пока нет головы – я оставляю это до последнего момента, чтобы придать своей работе голову завоевателя.