Солдат из Казахстана(Повесть)
Шрифт:
— Спина у тебя гудит? — спросил он меня.
— Поет, сатана!
— А меня, братцы, просто тошнит, — откликнулся двухметровый великан Сема Зонин, рабочий из Сталинграда.
Обидней всего, что они так нагло могут кружиться над нами, так безнаказанно! Моторы непрерывно гудят и воют, то тут, то там поднимая столбы земли и облаков, а мы только молча ждем.
Кинувшись при первых разрывах бомб в щель, я увидел направлявшуюся сюда же мою старуху. Она шла медленно и безразлично, словно по принуждению. Я помог ей спуститься в ровик.
Теперь, в момент затишья между взрывами, я услышал ее стон и кинулся
— Вы ранены, бабушка?
— Нет, голубчик, цела…
— Мне показалось, вы стонете.
— Сердце стонет, голубчик! — сказала она.
Я хотел утешить ее и сказать, что сегодня непременно пропущу ее на ту сторону, но смолчал.
Старческие глаза ее были устремлены на восток как бы с мольбой. Казалось, она не слышала этого рева и тихонько шептала. Я понял, что ею владел не страх за свою жизнь. Вдруг тусклый взор ее, заметив в небе что-то новое и примечательное, оживился. Я посмотрел в ту же сторону. Будто в ответ на ее мольбу, прямо на нас несся с востока серебряный «ястребок», а вот и второй, вот третий.
Передний из них стремительно ринулся в гущу фашистов. Взрывы вдруг поредели, в небе раздался короткий прерывистый треск пулеметных очередей. Мы не дыша следили за самолетами. Как огромный таракан, тяжелый, беспомощный, повисший распоротым животом на собственной кишке, падал вниз фашистский бомбардировщик, таща за собой струю дыма.
Я встретился со старушкой глазами. По желтым щекам ее обильно катились слезы. Она все уже поняла, но, чтобы увериться крепче, ей нужно было услышать подтверждение.
— Упал-то немецкий? — спросила она меня.
— Немец, бабушка, немец! — воскликнул Володя.
Старушка перекрестилась.
Как серебряные молнии, реяли наши отважные «ястребки», то взмывая ввысь, то мелькая в резком падении, то снова взлетая. Но их еще было мало, и они тонули в гуще фашистских стай.
В ту пору для воздушных ударов у немцев руки еще были длиннее наших.
VI
В то же утро нашей переправы не стало. Через час после первой бомбежки прилетели еще три эскадрильи немецких бомбардировщиков, сожгли и разбили мост.
Дорога почти опустела. Все повернули на север: искать переправы в верховьях. Время от времени подходят машины, больше гражданские, конные обозы — и круто сворачивают вдоль реки в поисках места для переправы.
Над сожженным мостом нагло кружится немецкий разведчик — «горбыль», очевидно фотографируя разрушенную переправу.
В глубокой воронке, где вчера лежал лейтенант Горкин, спят трое из моих уцелевших бойцов. Двоих я послал в разведку установить, далеко ли немецкие части, одного отправил связным в штаб сообщить об уничтожении переправы и просить саперную или понтонную часть для восстановления моста.
Я жду возвращения своих бойцов.
Медленно в этой непривычной тишине ползут стрелки на часах.
«Так вот какая на самом деле война! — возникает в голове мысль. — Сколько у нее еще не изведанных мной тайн, сколько у нее трудной будничной работы для солдата!»
«Тяжесть мыслей вниз клонит твою голову, товарищ сержант!» — как будто слышу я обычную шутку Володи Толстова, который любил пародировать мои тяжеловатые русские обороты.
Вокруг так тихо, что хочется крикнуть, чтобы нарушить эту гнетущую
Ветер доносит запах пожаров.
Я оглядываюсь на дорогу, по обочинам которой лежат разбитые машины, гляжу на развороченную землю и отчетливо слышу стоны умирающей девушки.
Мне невольно вспоминается веселая песня, которую я вчера слышал с ее грузовика:
…и тот, кто с песней по жизни шагает…Нет, не эту, — хочется другой, более суровой песни. Мои ребята, усталые, обросшие щетиной, непривычно грязные, пропахшие кислым потом, запахом гари и порохом, заснули тотчас, как только отдали последнюю почесть павшим товарищам. Измученные, трогательные, как усталые дети, они уснули в самых неудобных позах. Один из них очень громко храпит, и это мне даже нравится: это заставляет думать о его безмятежности и силе. Какими бесстрашными были эти ребята на переправе и какими беспомощными кажутся они сейчас! Они спят неспокойно и трудно, но я боюсь, как бы они не вовлекли и меня в соблазн, с которым я боролся несколько суток подряд.
Чтобы не заснуть, я ищу какое-нибудь занятие. Рука потянулась за последним письмом матери, надежно спрятанным в кармане гимнастерки вместе с комсомольским билетом.
Это письмо я знаю почти наизусть, но все-таки еще раз его прочитываю. Мать тоскует. Мой старший брат тоже призван и где-то воюет с фашистами. Не выдержав одиночества, она вернулась из Гурьева в Кайракты — и не узнала родного аула: теперь здесь был сильный и богатый колхоз. Но тоска по мне мучит ее. Мать пишет, что прибежала бы ко мне так же легко, как когда-то приехала в деткоммуну, когда стосковалась по мне. Но она не знает, что это за город с длинным номером и единственной буквой в конце, откуда я ей пишу. Далек ли он? В горах или в ковыльной степи? Поездом ехать ко мне или достаточно попросить у председателя пару колхозных рысаков, чтобы найти сына?
Я вижу ее у изголовья своей кровати в светлой комнате уральской деткоммуны, чувствую ее дыхание, материнский родной запах. Ее грубые рабочие пальцы ласково гладят мою голову, она целует меня сперва в лоб, а потом всего: ей все равно — лоб, нос, глаза, руки или ноги. Проснувшись, я тогда не открыл глаз. Я считал себя уже взрослым, мне неудобно было с открытыми глазами ласкаться к матери, как ребенку, и я с неописуемым блаженством прильнул к ее груди, к такой уютной груди, с четко и радостно бьющимся сердцем.
«Какой же ты стал большой, мой Кайруш!» — так сказала бы она мне и сейчас.
Высшая радость матери — любоваться на выросшего птенца, и она ходит и кружит вокруг меня, хлопочет, как наседка. Для нее я все тот же малыш, все тот же Кайруш, который когда-то убежал в город. А паренек рос, время от времени она навещала его, целовала, удивляясь быстрому росту, но в разлуке всегда вспоминала меня таким, каким я ушел в город.
Легкий треск сучьев за спиной вырвал меня из материнских объятий. Я очнулся.