Солдатами не рождаются
Шрифт:
И он улыбнулся своей доброй, знакомой ей улыбкой, и она подумала, что он остался таким же хорошим человеком, каким был. А он, глядя на ее осунувшееся лицо, подумал, что хотя она сама и легко говорит о своем ранении, но ранение это, наверное, было тяжелое, да и в госпиталях харчи оставляют желать лучшего.
– Так куда же вы идете?
Они оба отошли от края тротуара и теперь стояли у стены Малого театра, возле заложенного мешками и забитого досками памятника Островскому.
– Домой. Я после госпиталя у одной госпитальной нянечки
– А откуда шли?
Она кивнула в сторону Большого театра.
– В театр хотела попасть.
– И что же?
– Мне сказали, что сегодня Уланова танцует: «Лебединое озеро». Я думала, хоть какой-нибудь билетик выпрошу, всего-то один! Сказали, чтобы даже и не думала.
– Вот чем, значит, вы расстроены, – сказал Серпилин.
– Это я была расстроена, теперь я не расстроена. Я знаете как рада, что вас встретила!
– Я тоже рад, – сказал Серпилин. – Чего уж лучше – вдруг в Москве, как снег на голову, наша маленькая докторша. Мы вас так за глаза звали. Знали вы это?
– Знала.
– А как мы там, в окружении, вас любили и мужикам в пример ставили, знали вы это, понимали?
– Вот я сейчас как зареву, – сдавленным голосом сказала она, и глаза у нее заблестели. – Замолчите, пожалуйста.
– Ничего вы не знали и не понимали, – сказал он. – И ничего вы не заревете сейчас, потому что не с чего вам реветь, остались живой и здоровой. И до конца войны еще доживете, и счастье у вас еще будет целыми охапками. Я бы, по крайней мере, если б меня спросили, сколько вот ей счастья не жалко дать, сказал бы: для этой мне ничего не жалко! За такую бы охапку проголосовал!
Он широко раскинул свои длинные руки.
– Видите, какую, а вы реветь вздумали!
– А я уже не реву, – сказала она, вытирая перчаткой глаза.
– Значит, хотела попасть в Большой театр и не попала? Пойдем, может, вместе билет достанем.
Он сказал «билет», но ей послышалось «билеты», и она, подумав, что он тоже пойдет с ней в театр, обрадовалась этому даже больше, чем тому, что он достанет билеты, потому что ей хотелось еще очень многое рассказать ему и расспросить про него самого. А здесь, на улице, было уже неудобно его задерживать, и она только что перед этим решила, что ей пора прощаться и уходить.
«Скажи пожалуйста, не могут найти ей билета! – думал он, шагая рядом с нею к Большому театру. – Ей ни для кого и ничего не было жаль там, в окружении, где иногда всю волю в кулак надо собрать, чтобы не превратиться из человека в животное, а им здесь жаль для нее билета! Для какой-нибудь крашеной фри им не жаль, для какого-нибудь завмага водочного им не жаль, а для нее жаль!»
Мысль, что она сама не могла достать себе билет в театр и для того, чтобы она все-таки попала туда, нужен он, с его генеральским удостоверением, очень сердила его.
– Походи тут пока между колоннами, подожди меня, – на «ты», как ребенку, сказал он. И, оставив ее снаружи,
Билетов не оказалось, но администратор, узнав, что товарищу генералу нужно всего-навсего одно место, но непременно сегодня, выписал ему пропуск в ложу дирекции.
– Только пораньше приходите, товарищ генерал. А то там стулья ненумерованные, если опоздаете, окажетесь за чужими спинами.
Когда Серпилин вышел, он сначала не увидел маленькой докторши, а потом увидел и улыбнулся. Она не ожидала, что он так быстро вернется, и, задумавшись о чем-то своем, чертя пальцем по колонне, бродила вокруг нее, как маленькая девочка.
– Неужели достали? – Она смущенно оторвалась от своего занятия.
– На, держи! – сказал он и протянул ей пропуск. – И учти: чем заранее придешь, тем лучшее место займешь. Прямо заходи в ложу, на первый стул садись и никого на свое место не пускай. Уже недолго до начала осталось! Прямо сейчас и иди.
– А вы? – удивленно спросила она. Она никак не ожидала, что он достанет билет только для нее.
– А мне утром обратно к себе на Донской фронт лететь…
– Так это же утром… – Ей очень хотелось, чтобы он пошел в театр вместе с нею, тем более что его слова насчет ложи и того, чтоб она никого не пускала на свое место, смутили ее.
– Не могу.
– А что такое, что у вас? Почему вы не можете? – с подсознательной тревогой спросила она, увидев его замкнувшееся лицо.
– Да нет, ничего, все нормально, – ответил он, совершенно не собираясь ни во что посвящать ее. И неожиданно для себя добавил: – Жена у меня умерла. С похорон иду.
Она даже вскрикнула от этих слов и этого голоса – глухого, усталого, потерянного. Как будто этот голос только что был где-то высоко-высоко, на горе, и вдруг на глазах у нее упал и разбился на мелкие кусочки.
– Федор Федорович, как же это, как же это…
Она схватила его за руку и заглянула в глаза.
И он, глядя на эту молодую, чуть не заплакавшую от сочувствия к нему женщину, подумал о том, что ему, Серпилину, Федору Федоровичу, сорока восьми лет от роду, похоронившему сегодня свою жену, придется теперь жить одному и привыкать к своему одиночеству.
– Так вот, – сказал он вслух. – Зря сказал тебе, только расстроил. И говорить не собирался, сам даже не знаю, зачем сказал. Ладно, иди в театр. А мне пора.
Таня растерянно смотрела на него. Она только что, когда он сказал, что возвращается на Донской фронт, собиралась спросить его: как там сейчас в Сталинграде, когда же совсем освободят его? У нее даже мелькнула мысль попросить, чтоб он, когда у нее кончится отпуск на лечение, помог ей поехать на фронт туда, где он служит. Но после того, что он сказал, уже было нельзя ни задавать ему вопросов, ни говорить о себе и своей службе.
– Ну, иди, иди, – сказал он. И даже подтолкнул ее, словно предчувствовал: она собирается сказать ему, что не пойдет ни в какой театр.