Солдатские ботинки. Японская зажигалка из Египта
Шрифт:
— Сколь сунули?
— Красненькую. Я одного жлоба по пьянке перышком пощекотал, думал, гроши при нем, несколько кусков, а он пустой. Разозлился, хотел прикончить, да лягавые помешали. Чуть под вышку не подвели, да тот оглоед в больнице обыгался… Красненькой я и отделался. А ты, красюк, как сюда попал?
Отвечать не хотелось, и я чуть не целую вечность молчал. Мы опять переменились местами, и я почувствовал, как от его ледяной спины стынут мои легкие. Молчать в этом морозильнике не только страшно, но и опасно для рассудка. Разговор уводил от одиночества, помогал времени из вечности перемещаться в обычные часы и минуты. И когда он переспросил, я уж не ломался:
— За тюрьму.
— За
— Вре-ешь! — резко вывернулся он из моих рук и схватился за ворот гимнастерки. Уж такая, видать, у него милая привычка. — Хотя, какая тебе выгода от вранья, — опустил он руки. — Ну, кореш, обрадовал! И не мог раньше сказать… И на черта нам твои солдатские ботинки! Мы бы сами тебе джимми справили и комсоставскую одежку. Эх ты, сявка! Лежал бы в бараке в тепле и поплевывал в потолок. Надо же, кичман… Ну и молодец! Я слышал, да не поверил… Ну, теперь ты мой кореш до конца жизни. Я тебя в обиду не дам. В нашей зоне останешься, а на стройке пусть контрики да фрайера вкалывают…
Я не выдержал. Неожиданно для себя сказал, хотя в другой обстановке ни за что бы не признался этому подонку в своей далекой от осуществления мечте:
— Ничего мне не надо. На фронт хочу побыстрее попасть.
— На фронт? — недоверчиво переспросил Граф и пренебрежительно расхохотался. — На фронт! Ну и дурак. Убьют аль покалечат и будешь остатнюю жизнь по подворотням семечки стаканами продавать. А в лагере жить можно: светло, тепло и мухи не кусают. Кончится война, амнистию объявят. Выйдем на волю живыми, незаштопанными…
— Какую амнистию…
— И фрайер же ты, — опять удивился он и утешил: — Держись за меня, обтешу… Амнистия будет, век мне свободы не видать. За войну на людей столько грехов налипло, как лепех на корову за зиму. Только святой водичкой их и отмоешь. Вот Калинин амнистию и подбросит. Грешники чистенькими станут, никакой гад к нам не придерется…
Страшней этой ночи я ничего не испытывал в своей жизни. От пустого разговора с Графом устал, да и нужны ему мои правильные слова как мертвому припарки. У него в крови заложено ходить кривыми тропками, выбирать глухие, темные ночи, убивать из-за угла. Он не приемлет дневного света. Разговор замолк сам собой: оба полностью выдохлись. Я с огромным трудом подавлял неодолимое желание сесть и подремать. Все труднее становилось контролировать себя. Дремлющий мозг усыплял бдительность, коварно подсказывал скорый рассвет и возможность расслабиться, дать себе поблажку.
Когда один из нас засыпал на ходу и притыкался в угол головой, другой тер ему уши, бил по щекам, дергал за волосы, чтобы разбудить товарища по несчастью, избавить от смертельной опасности. И так до бесконечности. Я отчаялся выйти живым из этой проклятой ночи, как где-то там, в другом мире, начали блекнуть черные краски, потускнело золото прожекторов, и к нам в землянку заглянул худосочный, непроспавшийся рассвет. И, как ни странно, вроде бы потеплело, меньше тянуло в сон.
Присел я на чурбан, припорошенный снегом, и глянул на свои ноги. Ни разу еще за прошедшие восемнадцать лет они столько не боролись за мою жизнь, как минувшей ночью. Мне почудилось, что сквозь тонкую ткань военной амуниции и мышцы доносится жалобный стон смертельно усталых костей. Двигаться уже не в силах, не было, пожалуй, в моем теле крохотной точки, куда бы ни проникла усталость. Качался на ногах и Граф. Посмотрел на него при свете и поразился. Землистый цвет лица, огромная лиловая опухоль под глазами, опавшие щеки, подернутые черной щетиной. Ничего за ночь не осталось от красавца мужчины. Он заметил мой изучающий взгляд, криво усмехнулся:
— Сам, думаешь, лучше?! Не тушуйся, кореш, были бы кости, а мясо нарастет. Мне не впервой. Теперь мы с тобой кореша на всю жизнь. Я тебя не обижу, оставайся…
— Нет, — ответил я безразлично, — разные у нас пути-дороги, а насчет обиды…
Выпустили нас, когда ожил лагерь, наполнился человеческими голосами, командными окриками, лаем собак. Повернув от землянки направо, Граф остановился и опять предложил:
— Оставайся, будешь как за каменной стеной…
— Иди, иди, — подтолкнул его конвойный.
В то же утро перевели меня в промышленную зону и направили в кузнечно-прессовый цех номерного завода. О новой встрече с Графом я и не помышлял, не мог предугадать и финала истории с солдатскими ботинками.
Моя апелляция, писанная в горькие и страшные дни в тюрьме, достигла цели. Командующий Сибирским военным округом приостановил действие приговора военного трибунала до конца войны и на три месяца отправлял в штрафники. К моему несказанному удивлению, в штрафной команде я встретился с Графом. Как он сюда попал, ума не приложу. Да и сам он, по-моему, страшно недоумевал. Я почти обрадовался ему, посчитав, что парень своей кровью додумался искупить вину перед людьми. Но вскоре понял, что глубоко ошибался в намерениях своего «кореша». Он пытался увильнуть от солдатской службы, вернуться в лагерь, но не учел изменившейся обстановки. Воровал, по пустякам напускал на себя псих, филонил, со штыком кинулся на своего соседа по нарам. Не доводя дела до офицеров, ему изрядно намяли бока и всерьез предупредили, что свернут как куренку голову, если он не бросит своих поганых замашек. Наружно он смирился.
За две недели нас накоротке подучили обращению с огнестрельным оружием, познакомили с поведением пехотинца в рукопашном бою и отправили на фронт. Не задерживаясь на передовой, на второй день послали в разведку боем. Тяжким ратным трудом реабилитировали себя штрафники, большой крови она нам стоила. Не каждый знает, — дай бог и не знать! — в разведку боем ходили во весь рост, с превеликим шумом, чтобы вызвать на себя наисвирепейший огонь противника, помочь нашим наблюдателям засечь наибольшее число его огневых точек.
Понеся огромные потери, в свирепой атаке штрафники прорвали оборону немцев и вышли в тылы гитлеровцев. В азарте, преследуя бегущих немцев, я выскочил на бровку окопа и от резкого удара в руку свалился на дно траншеи. Сел, ничего не понимая, тряхнул головой. Сильная боль скрючила руку. Закатал рукав гимнастерки: пулевое ранение, кость, кажется, цела. Быстро перебинтовал рану, пошевелил пальцами, двигаются: ну и слава богу! Поднялся, собираясь выбраться из сырой, вонючей ямы, и внезапно, как во сне, заметил Графа. С трясущимися губами, посеревшим от страха лицом он вжимался телом в глиняный проем в стенке окопа и был жалок до омерзения.
— Ты че тут делаешь?
— Понимаешь, кореш, — искательная улыбка скривила тонкие губы, — карабин че-то не стреляет.
Зная его милую привычку бить из-за угла, я наставил автомат и скомандовал:
— Вылазь, погань! Ишь, на чужом горбу в рай захотел…
Вытурил его из окопа, следом вылез сам. Свистят пули, рвутся мины и снаряды, жужжат осколки, и понятно желание Графа червяком ввинтиться в землю. Положил его в грязь и вместе, по-пластунски, доползли до изрядно повыбитой нашей команды. В горячке рукопашной схватки за маленький хуторок я потерял Графа из вида, но не до него было в сверкающем ножами кровавом бою.