Солнце мертвых (сборник)
Шрифт:
Все своими глазами видел и сам служил. И как иной раз мерзит и мерзит. И образованные тоже… И никто не скажет… И ничего! Хамы, хамы и холуи! Вот кто холуи и хамы! Не туда пальцами тычут!.. Грубо и неделикатно в нашей среде, но из нас не отважутся на такие поступки… И пьянство, и жен бьют – верно, но, чтобы доходить до поступков, как доходят, чтобы догола раздевать да на четвереньках по коврам чтобы прыгали, – это у нас не встречается. Для этого особую фантазию надо. Теперь меня не обманешь, хоть ты там что хочешь говори всякими словами, чего я очень хорошо послушал в разных собраниях, которые у нас собирались и рассуждали
И смеялась девочка-то, портнишечка-то, смеялась… как коньяком ее повеселили… И потом, потом туда… У нас такой проход есть… плюшем закрытый проход… Чистый, ковровый и неслышный проход есть. И потом в этот проход прошли…
В номера проход этот ведет, в особые секретные номера с разрешения начальства. И само начальство ходит этим проходом. Тысячи ходят этим проходом, образованные и старцы с сединами и портфелями, и разных водят и с того, и с этого хода. На свиданья… И был там у нас – и сейчас есть – Карп, аховый насчет делов этих. Как порасскажет, что за этими проходами творится! Жены из благородных семейств являются под секретом для подработки средств и свои карточки фотографические под высокую цену в альбом отдают. И альбомы эти с большим секретом в руки даются только людям особенным и капитальным. Там стены плюшем обиты, и мягко вокруг, и ковры… и голос пропадает в тишине, как под землей. И уж с другого конца выходят гости с портфелями, и лица сурьезные, как по делам… А девицы и дамы через другие проходы. И все это знают и притворяются, чтобы было честно и благородно! Теперь ничему не верю, хоть ты мне в лепешку расшибись в приятном разговоре. Тысячи в год проживают, все прошли, все опробовали – и еще говорят, что за правду могут стоять! Один пустой разговор.
И вот проходы… И сам Карп чуть однажды не полетел, а очень испробованный и крепкий человек. Криком одна кричала и билась, так постучал он в дверь. И такой вышел скандал за беспокойство, что чуть было наш ресторан со всеми проходами не полетел!
И вот как подавал я им артишоки, замутило-замутило меня, дрожание такое в груди. Неприятность, конечно, дома, а еще у меня сердце нехорошее, жмется и бьется: капли ландышевые пью. И так мне подкатило, хоть тут в зале ложись, терпения нет. Пакетчик меня пальцем манит, а я идти не могу. И вдруг товарищ подходит и говорит:
– Скорей, жена тебя спрашивает что-то…
Перемогся я, подошел к столу.
– Нарзану мне дай, а ей солянки…
Побежал я в официантскую, а Луша сидит в платочке, бле-едная…
– Скорей, скорей! Кривой повесился!.. Околоточный послал…
Не понял я сперва, только испугался. А она чуть не плачет:
– Скорей, скорей! Полна квартира народу… никого нет…
Стал одеваться, пальто никак не вздену. А та-то мне:
– Скорей, скорей… запутает он нас… околоточный сказал…
Прибежал я на квартиру. Народ со двора в окна лезет, а в квартире полиция. Вошел я в его комнату, а уж он на полу лежит, как был в рваной кофте… На ремешке он задавился от брюк. На спине лежит, руки так свело и в кулаки, как грозится. А на лицо как взглянул… страшный-страшный. Языком дразнится. Один глаз сощурен, а другой выперло, смотрит. Еще ночью так все рожи корчил.
Околоточный наш, Александр Иваныч, у окошечка сидит, курит, в руке записку держит, и строгий. И околоточный-то знакомый: ему по дешевке вино иной раз доставлял, после балов которое… Нам метрдотель с уступкой продавал.
– Ждать тебя мне тут? Что это у вас за безобразие?!
И пальцем в Кривого и морщится. Точно я сам его удавил.
– Что знаешь, какие причины? Нет ли чаю стакана…
И всегда обходительный был, а тут даже про чай строго. А я совсем расстроился, ничего не понимаю.
– Неприятность тебе будет… – И запиской по ладошке хлопнул. – Сын где? Его я должен спросить… Чернил!
Сейчас ему чернил и чаю подали, ждем…
– Прикройте его чем… Связался с дрянью, вот и… Голову закройте!
Даже и его взяло. А Черепахин тут как тут.
– Почему вы так выражаете про мертвое тело? Занесите в протокол!
– А ты, – говорит, – кто такой? Вон отсюда! Тут допрос. Кто он такой?
А тот очень горячий и сейчас зуб за зуб:
– Почему мне «ты» говорите? Я совместный квартирант и хочу показание дать о причинах. Я все знаю.
И начал так развязно, смешком:
– Вот как было. Утречком так, часов в десять, конечно, выхожу я из ватерклозета, смотрю…
Но околоточный ему сейчас:
– Вон! Сам вызову! Очистить комнату!
Всю публику выгнал из квартиры. Остались дворник да пачпортист наш, а Черепахину арестом пригрозил за противодействие. Насилу я его увел.
– Ну-с, теперь по пунктам…
И читает записку, что вот с квартиры его гнали…
– Так. Вы гнали его, значит, с квартиры… Гнал?
Объяснил все и про ночь рассказал. Записал – и дальше:
– Это не важно, а вот…
Вслух прочитал все письмо. Оказывается, он на всех доносы написал и про нас и теперь боится суда. И очень обижен на всю жизнь. И про стакан помянул, и про разговоры. Прочитал околоточный и сморщился.
– Вот какая канитель! Должен дознание вести, тут про политику… Какие слова твой сын про политику говорил? Лучше чистосердечно… все равно записка в производство пойдет… Вот какая канитель!..
Отрекся я, и Луша тоже, а Черепахин из-за двери кричит:
– Знаю, меня извольте допросить!
Так я даже удивился на него. Так был расположен – и вдруг. А околоточный обрадовался.
– Позвать его! Что про политику? Твое показание по пункту!
А тот, вижу, хитрое лицо сделал и начал:
– Не твое, а ваше! Про политику – нуль, а вот как было: утречком, конечно, выхожу я из ватерклозета, смотрю…
Прямо на смех. Уж потом сам мне говорил: чтобы обозлить. Сейчас его околоточный выгнал и пригрозил. А я на Кирилла Саверьяныча сослался: уважаемый человек и знакомый околоточному. Сейчас за ним погнали: неподалечку, через улицу жил.
Пришел очень сильно испуганный, с околоточным за руку и по отчеству и очень умно стал объяснять:
– Разве вы меня не знаете? Разве, – говорит, – я могу в моем присутствии позволить насчет чего?.. Я привержен к администрации, и мне даже обидно с вашей стороны такое недоразумение…