Солнце сияло
Шрифт:
— Уверенным в ней как… — я запнулся. — Как в ком?
— Как в певице. — Горящий его взгляд выразил укоризну: я что, до сих пор ничего не понял? — Хочу быть уверенным, что она певица. Настоящая. Что не просто так.
— Вы что, хотели бы ее раскрутить? — спросил я. — Здесь? В Москве?
— Пока бы я хотел быть уверенным в ней, что она певица, — повторил он.
Я присвистнул про себя. Это «пока» говорило о многом. О том, во всяком случае, что пока сумела раскрутить его она.
Он сунул руку во внутренний карман пальто и извлек оттуда фотографию:
— Держите. Чтобы мне ее вам не описывать.
Я
— А? — спросил Ловец. — Прелестна? Не кажется, что она похожа на Одри Хепберн?
Да-да, понял я теперь, Одри Хепберн, точно. Но вместе с тем и не она. У той глаза были похожи на глаза молодого оленя, а у этой, на фотографии, они были, скорее, козьи. Молодой козочки, так.
— Знаете ли, Сергей, — сказал я, не отвечая на заданный им вопрос, — с этой фотографией я теперь чувствую себя кем-то вроде частного детектива.
Он засмеялся.
— А вы и в самом деле кто-то вроде частного детектива. Давайте, протянул он руку. — Я не собираюсь вам ее оставлять. Посмотрели — и хватит. Запомнили?
— Еще бы, — отозвался я, делая в такой заваулированной форме запоздалый комплимент в адрес его Долли-Наташи.
Улетал я поздним вечером, три с половиной часа лета, четыре часа разницы во времени — когда самолет приземлился, было уже утро, начинался следующий день.
Спать не хотелось, и, устроившись в гостинице, я спустился на улицу. Воздух морозно бодрил, на земле, в отличие от Москвы, лежало еще полно черного слежавшегося снега — грязная, скверная пора, город был будто вывернут наружу исподом и представал взгляду во всей своей утробной неприглядности. Таким он мне и запомнился: освежеванным острым ножом весны и выставленным на обозрение в кровоточащем мясе отскочившей штукатурки, трещин, рассадивших фундаменты, грязных стекол, отваливающейся резьбы, которой были украшены вековой постройки многочисленные деревянные дома.
Кассы зрелищного центра «Аэлита» поджидали меня с отложенными в конверт билетами: на сегодня и завтра. Послушай раз, но не делай окончательных выводов и послушай два — таково было пожелание Ловца.
«Весенние девочки», а может быть, «Девочки-роднички», или «Девочки-пружинки», выступали вместе с другими группами на разогреве в первом отделении концерта одного известного певца из второй российской столицы, что на брегах Невы. У них оказалось всего три песни, и правильно Ловец зарядил меня на два вечера: по этому их выступлению я немного что понял. Долли-Наташу в высыпавшей на сцену четверке я, естественно, узнал сразу, но в одной из песен она вообще не солировала, а в двух других у нее были какие-то два крохотных сольных кусочка — я даже не успел вслушаться. Но в жизни она была ощутимо лучше, чем мне показалось по фотографии, которую демонстрировал Ловец, — и в самом деле очаровашка: глаза блестели, улыбка искушала, тело в движении играло. Уж к кому-кому из их группы относилось «spring girl» в полной мере, так к ней: в ней была и весеннесть, и родниковость, и упругость крепкой, сильной пружинки.
Следующим вечером я сидел, приготовив себя не обращать внимания ни на ее внешность, ни на то, как она движется, и когда они запели, от меня осталось одно большое, подобное локатору ухо. Я слушал их квартет, вычленяя из него ее голос и слыша лишь его, я впивался в ее голос, когда она солировала, словно кровососущий клещ. Группа их покинула сцену, и я, спотыкаясь о выставленные колени, выбрался из ряда и оставил зал. Больше мне делать здесь было нечего. И нечего было делать в городе. Можно улетать.
Но я не знал, что сказать Ловцу. Мне нечем было его порадовать. Недурна-то она была недурна, но как певица… Фиговенький у нее был голосок. Щупленький, без глубины, мелкий, как лужица.
Улетать мне, впрочем, нужно было только наутро. И до встречи с Ловцом оставались еще почти сутки.
Глава восемнадцатая
Вновь и вновь думая сейчас о том, почему я сказал Ловцу, что его гёрл это само чудо и Вишневская с Архиповой, вкупе с Монтсеррат Кабалье, рядом с ней отдыхают, я не могу освободиться от чувства, что не скажи я ему этого, все бы могло произойти по-другому, и я бы сейчас был совладельцем успешного рекламного агентства и, очень может быть, автором парочки лицензионных дисков. Но вместе с тем я прекрасно осознаю, что, скажи я Ловцу правду, он бы мне не поверил. Он хотел услышать от меня слова восторга, и он их услышал. Я потрафил его желанию. Отчетливо понимая при этом, что никакие вершины ей не светят. Правда, так же прекрасно я понимал, что таланты ее не играют особой роли; деньги, они решат все. Вывезут, вытянут, дадут место в рейтингах, пробьют на лучшие площадки.
Да, конечно, вид Ловца, пускающего слюни на подбородок, доставил мне удовольствие — все же ощущение могущества, которое я испытал, не сравнимо ни с чем, — но нет, все-таки мне уже было не двадцать лет, чтобы лгать, упиваясь самой ложью. Своим понтярством — так будет вернее. Я счел, что эта история с гёрл меня не касается, — вот почему я солгал Ловцу. Я решил, пусть он насладится своей Долли-Наташей в полной мере. Пусть в конце концов разочаруется в ней, но перед тем вкусив с нею всю полноту счастья, на которое рассчитывает. Я желал ему добра. Я полагал, что своим понтярством украшу его жизнь.
Долли-Наташа появилась в Москве недели через две после моего возвращения из Томска. Помню звонок Ловца, его голос, в котором отзванивают литавры: «Приезжайте, пожалуйста. Прямо сейчас. Очень прошу», — и вот я поднимаюсь к нему на второй этаж, миную ресепшен, рабочие в зале ворочают мебельных бегемотов, волокут их к черному ходу, и он в своем выгороженном кабинете идет мне навстречу: «Чудесно, что вы пришли. Познакомьтесь», — а на гиппопотаме дивана, посередине его, но с таким видом, что рядом с ней больше ни для кого нет места, — она, томская Одри Хепберн с козьими глазами.
— Что это у вас там делается? — спрашиваю я Ловца, кивая в сторону зала, где рабочие таскают к черному выходу мебель, когда мы с Долли-Наташей представлены друг другу, обмен верительными грамотами завершен и можно перейти к дипломатическим будням.
— Вот ради этого я вас и позвал, — говорит мне Ловец. — Съезжают ребята. Решили, — иронически разводит он руками.
И в этом его слове все: и его прошлые сомнения, которые отринуты прочь, и радость разрешения от них, и горделивое довольство собой.