Солнечная ночь
Шрифт:
Я вдыхал синеву неба, купался в золотых лучах солнца, врастал корнями в землю, я был высок, могуч и счастлив, как этот девственный лес.
— Э-ге-ге!.. Боже высокий, благодарю тебя!..
Потом лучи солнца вдруг превратились в пламя, и запылали объятые огнем деревья. Огонь поглощал, пожирал лес, небо, солнце, воздух... Воздух! Кругом не стало воздуха!.. Боже мой, я задыхался без воздуха, легкие мои разрывались... Я горел, горел, как деревья передо мной, как хвоя под моими ногами.
— Боже, спаси меня! Помоги мне, боже!..
Потом я вырывал с корнями огромные
И тогда бог внял моей просьбе. И хлынул дождь — теплый, ласковый дождь. Погасли зловещие языки пламени, земля покрылась белой, пенистой, сладкой пеленой. Я жался к влажной земле, мы плакали втроем — я, небо и земля... И земля, словно живая, нашептывала мне:
— Темур, радость моя, Темур, солнышко, жизнь моя...
Потом все вокруг исчезло в сиреневом тумане.
Меня, грудного младенца, в лесу потеряла мать. Большая серая волчица нашла меня, обнюхала, облизала, потом задрала морду вверх и протяжно завыла. Подбежали волчата. Они тоже обнюхали, облизали меня и жалобно затявкали. Потом волчица легла на бок и стала кормить волчат. Я почувствовал голод, подполз к волчатам, втиснулся между ними и схватил губами мокрый сосок волчицы. Она не отогнала меня. Молоко было горьковатым на вкус, но я скоро привык к нему, и оно казалось мне вкусным. Когда я немного подрос,волчица водила нас — меня и моих сестер и братьев — на охоту. Когда я стал взрослым и превзошел их в силе и ловкости, меня назвали Маугли. Я не понимал, что значит «Маугли», но знал, что так зовут меня и никого другого. Я выучился выть по-волчьи и полюбил свою мать — волчицу. Потом я стал совсем большим, и когда однажды, выйдя из леса, увидел в деревне подобных себе существ, передвигавшихся на двух ногах, мне захотелось быть с ними. И еще раз я увидел их в лесу — они сидели вокруг большого костра. Я долго смотрел на них, и во мне росло желание подойти к ним. Но я не посмел сделать этого. Я помчался к матери и все ей рассказал.
— Мама, я видел людей совсем близко!
— Я знала, Маугли, что не смогу удержать тебя. Я поняла это, когда убедилась, что ты не боишься огня. Мы, волки, огня очень боимся.
— Я должен пойти к ним, мама! Я с ними — одной стаи.
— Не уходи от нас, сынок.
— Не могу, мама. Меня тянет к ним. Я пойду! — сказал я, вставая.
— Не ходи, не ходи-и-и! — завыли мои сестры и братья, моя мать.
Я ушел.
— Темур, вставай!! Утро уже, соседи могут увидеть!
Я проснулся, быстро оделся.
— А ты?
— Я сегодня в ночной смене.
— В ночной смене? А где ты работаешь?
— На шелкоткацкой фабрике.
— Что ты там делаешь?
— Глупенький! Что на фабрике делают? Работаю! — рассмеялась Лида.
— Лнда, можно мне заходить к тебе?
— Если вспомнишь... А впрочем, не советую... Как будто все было во сне.
— Вспомню! — искрение вырвалось у меня.
— Увидим. Но лучше не надо... Поешь хлеба, Темо, и уходи.
— Будь он неладен, этот хлеб! Из-за него я упустил найденную с трудом девушку!
Я
— Какую девушку? — поинтересовалась Лида.
— Лию. Я познакомился с ней в Батуми, потом потерял ее и искал целых два года. Вчера встретил в Кировском парке. Я провожал ее, по дороге зашел в пекарню и, пока покупал хлеб, она ушла.
— Сбежала?
— Сбежала... И все из-за этого хлеба!
— Правильно, значит, сказано «Не хлебом единым!».
Я подошел к кровати и поцеловал Лиду в щеку.
— Спасибо, Лида.
— За что спасибо?
— Ты славная, замечательная женщина, Лида!
— Как сказать...
— До свидания!
— До свидания!
Я вышел из комнаты, тихо прикрыл за собой дверь.
Над городом стлался молочный туман. Издали доносились скрип колес первых трамваев, басовитые гудки заводских труб. Еле-еле мерцали побледневшие фонари. Тбилиси медленно просыпался, потягивался, готовился к наступающему новому дню...
НЕ ПОКИНЬ МЕНЯ!
Бледная, с покрасневшими глазами мать открыла дверь.
— Где ты пропадал, сынок?! Истомилась я!
— Засиделись у Гурама, — солгал я.
— Так нужно же предупредить, сынок! В такое-то время!
— В какое? — не понял я.
— Ты ничего не знаешь?!
— О чем, мама?
— Погибли мы, сынок! Сталина разбил паралич!
— Мама, ты с ума сошла!
— Да, сынок. По радио передали. Паралич, кровоизлияние...
— Что еще?
— Чего еще больше?! Положение, говорят, очень тяжелое... О боже, погибло все...
— Мама, этого не может быть! Неужели...
Я снял с вешалки плащ, быстро надел.
На побледневшем лице матери застыл непередаваемый ужас. В глазах блестели слезы. Я смотрел на нее и не мог понять причину скорби, овладевшей этой доброй, запуганной седой женщиной. Для меня на всю жизнь осталось неразгаданной тайной — что оплакивала моя бедная мать в тот день?..
— Успокойся, мама! Пойду повидаю Гурама, загляну в университет, посмотрю, что и как. Я скоро вернусь. Ты приляг, отдохни, не волнуйся, мамочка! — Я обнял ее, нежно поцеловал в мокрые от слез щеки.
— Иди, — уступила наконец она. — Но, ради бога, возвращайся скорее!
— Хорошо, мама!
Я направился к двери, но мать окликнула меня:
— Темо!
— Да?
— Ты не говори, сынок...
— Что, мама?
— Не говори, что Сталин болен.
— Мама! Раз об этом передало радио, значит, знает уже весь мир!
— Пусть! Пусть говорит радио, но ты молчи, сынок! — Мать схватила мою руку и прижала к сердцу.
— Хорошо, мама...
Студенты и преподаватели, аспиранты и профессора, сторожа и уборщицы, партийные, комсомольцы, беспартийные, старые и молодые — стояли молча, с безвольно опущенными руками, опустошенные, в жутком оцепенении. В опустевших аудиториях, лабораториях, кабинетах, библиотеках, читальных залах, словно в покинутых перед надвигающейся чумой селах, царило гнетущее безмолвие.