Солнечная ночь
Шрифт:
Перейдя улицу, Артаваз оглянулся.
Я стоял, не двигаясь, и смотрел па него. Артаваз махнул рукой, повернулся и пошел вниз, по спуску...
Я побрел вперед, шатаясь, натыкаясь на стены и деревья. Водка делала свое. Стыдно! А ну, попробую идти ровно, совсем ровно. Хотя бы вон до того дерева. Так. Хорошо... Теперь до другого. Хорошо...
В этот ранний утренний час прохожих па улице было мало.
— Простите, который час? — остановил я одного.
— Семь! — ответил он быстро, даже не взглянув на часы.
Я не обиделся. Что ж, быть может, у него не было часов или просто обманул меня. Бывает. Я сам иногда поступаю так, чтобы
— Простите, у вас не найдется закурить? — подошел я к другому прохожему.
Тот недовольно вздохнул и поспешно протянул мне пачку с папиросами. У него, конечно, есть и спички, но вряд ли даст прикурить. Чего доброго, еще отругает меня, а то и съездит по морде.
— Благодарю вас, — поклонился я.
— Не стоит, не стоит! — выпалил он и быстро удалился.
Я вышел на улицу Меликишвили. Продавцы открывали двери магазинов.
— Извините, не найдется ли у вас спичек? — подошел я к одному из них.
Тот молча достал из кармана плоскую пачку спичек и подал мне. Я прикурил и протянул спички продавцу.
— Оставь у себя, у меня есть еще, — сказал он и вошел в магазин.
— Спасибо, — поблагодарил я и ушел.
Вот и подъезд моего дома. Ступенька, вторая, третья, четвертая, пятая, шестая... Интересно, сколько всего ступеней? Никогда не считал... Вру! В детстве я считал их каждый день. Забыл! Я возвращаюсь назад и начинаю считать ступени. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать... Я живу на четвертом этаже, значит, одиннадцать шесть раз. Сколько же это получается — одиннадцать на шесть? Много, очень много. Пройдет вся жизнь, пока дойдешь до конца. Я нажимаю кнопку электрического звонка. Еще до того, как раздался звонок, открылась дверь.
В дверях стояла мать, моя седая, красивая мать, такая красивая, как и двенадцать лег тому назад, когда она была самой красивой на свете матерью.
— Здравствуй, мама! — сказал я.
Она не плакала. Она улыбалась. По ее щекам текли слезы и собирались у дрожащего подбородка.
— Здравствуй, мама! — повторил я.
ГУЛИКО
На Лоткинской горе лишь весна, а в городе лето в разгаре. Тбилиси горит. Дымится асфальт. Раскаленное солнце шагает по крышам, заглядывает в окна, потом повисает над городом и... надолго застывает. Мтквари мелеет с каждым часом и, наконец, превращается в еле движущийся ручеек, — третьего дня какой-то нахал у Мухранского моста переходил реку, даже не скинув туфель... Да, в Тбилиси лето, и сидеть в комнате немыслимо.
Я встал до восхода солнца. Мать готовила чай.
— Звонят, сынок.
Я открыл дверь. Гурам направился прямо на кухню.
— Здравствуйте, тетя Анико! — сказал он, присаживаясь к столу.
— Здравствуй, сынок!
— Слышал, Темо? Черчилль бряцает оружием!
— Не может быть! — удивился я.
— Не веришь — послушай радио! — иронически улыбнулся Гурам.
— А что радио?
— Черчилль, говорят, бряцает оружием.
— Ну и что дальше?
Ничего. Поднявший меч должен ударить! — изрек Гурам.
— Кому же он угрожает, сынок? Что говорит радио? — спросила мать.
— Нам, тетя Анико, нам!
— А ты что, но войне соскучился? Не надоели тебе очереди за хлебом и керосином? — спросил я и отпил чай.
— К черту! Пропади все пропадом! — воскликнул Гурам.
— Это почему же?
— Потому, товарищ Барамидзе, что устал я! Устал от вечной нервотрепки, от хлопанья ушами на экзаменах, от постоянного страха потерять стипендию! Опротивела вечная дрожь в коленках! Надоело выпрашивать несчастную тройку! Хватит! Статистики мне не сдать -это совершенно ясно. Так пусть начнется поскорей! Хоть будет на кого свалить беду — на Черчилля!.. Подумать только, от отца родного покоя нет!
— А что отец?
— Издевается! «Я сам, — говорит, — во всем виноват. Следовало, — говорит, — отдать тебя в школу для дефективных, ходил бы ты сейчас с золотой медалью».
— Неужели? — усомнился я.
— Смейся, смейся, а там, брат, не учение — лафа! Идет, скажем, экзамен. Па стене вывешены разные рисунки: яблоко, груша, персик. Выходишь отвечать, тебя спрашивают: «Ну-ка, Барамидзе, подумай хорошенько, не торопись, что это такое?» — и показывают на яблоко. Ты всматриваешься в рисунок и отвечаешь: «Яблоко, уважаемый учитель!» — «Молодец, молодец!» — радуется учитель и ставит тебе пятерку. Если яблоко назовешь грушей — получишь четверку, скажешь «персик» — выставят тройку.
— А если сказать «компот»?
— Ну, с компотом — прямо в аспирантуру!
— Когда же ставят двойку? — засмеялся я.
— Это когда яблоко называют трамваем.
— В таком случае, сынок, ты действительно получил бы золотую медаль! — утешила мать Гурама.
Все засмеялись. Быстро покончив с чаем, мы собрались уходить. Я взял конспекты.
— Скоро вернетесь? — спросила мать.
— Сегодня будем заниматься до утра! — ответил Гурам.
Сбежав вниз по лестнице, мы сели в пятый номер трамвая, доехали — разумеется, без билета — до Крытого рынка, там пересели в десятый номер, и — тоже без билета. А сойдя с десятого номера трамвая, мы уже пешком двинулись вверх по Лоткииской горе — туда,где пока еще была весна, где стоял знакомый домик со злым петухом и доброй собачкой в небольшом тенистом дворике и где жила хорошая, очень хорошая девочка Гулико.
Гулико — наша однокурсница. Спасаясь от городского зноя, я и Гурам занимаемся у нее.
Во дворе Гулико прохладно, и, кроме того, нам просто приятно ее общество. Комитет комсомола поручил Гулико следить за правильной балансировкой двоек и троек в наших зачетных книжках, и до сих пор она кое-как справлялась с поручением. Но в последнее время дело осложнилось: удельный вес двоек в нашем учебном балансе резко увеличился. О том, что к вершинам науки ведет не широкая столбовая дорога, а узкая каменистая тропа, нам с Гурамом было хорошо известно еще с первого курса, поэтому мы честно и добросовестно старались не пропустить ни одного слова из того, о чем сейчас Гулико рассказывала нам. А рассказывала она о восстании матросов на броненосце «Потемкин». При этом описание горячего флотского борща со злополучными червями, после которого, собственно, и началось восстание, получилось столь живым и натуральным, что у меня потекли слюнки.
Гулико листает конспект и временами поглядывает на нас, проверяя степень нашего прилежания. Гурам сидит за круглым столиком, положив щеку на локоть и прикрыв глаза, — не поймешь, слушает он или дремлет. Я сижу под алычой, прислонившись спиной к ее прохладному стволу, и не свожу глаз с красивой головки Гулико. Косые лучи солнца играют в ее золотистых локонах, и кажется, что вот-вот волосы вспыхнут алым пламенем.
— Гулико! — вдруг вырывается у меня.
— Ну? — спрашивает она, не поднимая головы.