Сон городского воробья
Шрифт:
Позиция Руди было совершенно иной. Бунтарь, почти что коммунист и уж точно анархист, во всяком случае, в отношении правил дорожного движения, он не верил ни одному обществу, включая то, в котором существовал, поэтому его кредо заключалось в том, что для достижения моей цели хороши все средства, особенно те, которые с блеском обходят закон. С ним мы хитрили и изворачивались, подтасовывали даты, умения и документы, представлялись липовыми родственниками, плели интриги, обманывали Труди (по мелочам, разумеется) и зверски пили вино. Руди водил меня по кабакам, учил различать их по запаху, цвету обстановки и постоянным клиентам. Руди преподавал мне основы матерного голландского языка и поедания сыра. Руди показывал мне тот город, который до сих пор остается тайной за семью печатями для наивных голубоглазых провинциалок и алчных до сенсаций американских туристов. Однако все это было не главное. Главным было то, что Руди был, пожалуй, единственным человеком, понимающим всю нелепость и отчаянность моего положения. Нелегал без работы и медицинской страховки – это был худший кошмар для нормального здорового голландца, но только не для Руди. Он вспоминал суровые дни Сопротивления, арест, немецкий концлагерь, добродушно подшучивал над Труди, сумевшей выжить в Равенсбрюке ценой потери 20 кг живого веса и туберкулеза, и компенсировавшей все это с лихвой в Швеции,
Это известие раскололо мою жизнь надвое. В той, далекой, московской ее части осталось все, что было и есть мне дорого – родители, друзья, шаткое положение нищего, но гордого собой гражданина своей страны, бывшие возлюбленные, прекрасное, но чересчур академичное произношение голландского языка, вечные страдания гадкого утенка по своей некрасивой и неславянской внешности, иными словами, то, что привязывало меня незримыми нитями, державшими крепче настоящих пут. И все же это были цепи, которых не хотелось терять. Теперь Рубикон оказался перейден сам по себе, мановением росчерка высокого полицейского чина в запредельном министерстве юстиции. Я была и счастлива, и несчастлива одновременно, потому что с неизбежностью всегда трудно смириться. А она заключалась в том, что у меня больше не было выбора – я была просто обязана остаться, остаться, чтобы навсегда забыть кривую ухмылочку офицера, чтобы утереть нос высокому полицмейстеру, и наконец, чтобы Руди и Труди было о чем поговорить в редкие минуты их духовного единения.
И тут я подхожу к самому трагическому моменту – ибо это весьма невинное решение послужило не первым, но весьма и весьма увесистым камнем преткновения в их непростых отношениях. Руди радовался как ребенок. И как ребенок не ищет объяснения чуду, так и Руди не доискивался до истинных причин и колесиков моего дела. Иное дело Труди – для нее, казалось, рухнул мир, столь заботливо сотворенный Господом исключительно для голландцев. Почему-то именно мне с нерусской внешностью и фамилией было суждено упасть яблоком раздора в ее семью. По счастью и по неведению, я просто не понимала длинных разговоров и споров в силу своего несовершенства в языке. Я чувствовала, что по-своему благодарна этим людям, в доме которых я жила, но видела, что чем дальше, тем больше они отдаляются друг от друга, тем меньше их интересует их общее прошлое, и уж тем более мое туманное настоящее. А я искала работу, каждый день названивая из автомата многие десятки звонких гульденов, потому что мне не разрешали пользоваться домашним телефоном, писала и рассылала письма, заливала пустым кипятком супные пакетики сомнительного качества, и все чаще уходила из дома. Однажды, но это уже совсем другая история, я ушла совсем, а когда вернулась, то Руди уже жил в другом доме, за городом, на зеленом лугу около деревни, начисто сожженной немцами во время войны, а Труди старательно учила языки и сдавала мою комнатушку рыжей толстой голландской провинциалке, вероятно, втайне напоминающей ей саму себя незапамятное количество лет назад.
Но у этой истории оказался совсем другой, печальный и возвышенный конец.
Глава 1. Роман
Ангелы и люди
Мы с Труди уже давно не разговариваем о том, что произошло. Мы просто часто встречаемся на втором этаже ее дома в самом центре узких улочек и пьем вино из его бутылок. Бутылки это все, что от него осталось. Бутылки он завещал своей жене, хотя с горечью признавался мне, что она ни черта ни смыслит в хорошем красном вине, и что поить ее дорогим напитком все равно, что предлагать его корове. Это звучало обидно, но было чистой правдой.
Я тоже ничего не понимала в этой темно-красной терпкой жидкости, но терпела ее, как я терпела присутствие Труди. Собственно, Труди я терпела из-за Руди, а когда последнего не стало, у меня ни осталось ни одной причины терпеть этот божий одуванчик, но, тем не менее, я упорно ходила на второй этаж и пила вино. Печенье и сыр Труди держала под строгим контролем, да я и не настаивала. Мы просто пили вино и смотрели старый черно-белый телевизор, каких уж нет нигде, даже в богом забытой России.
Мы пили вино, пока Руди умирал. Нет, он еще не лежал на больничной койке под капельницей, с дыркой в животе и дорогостоящим прибором искусственного обмена веществ, он еще был полон жизни и энергии движения, и ездил в красном фургончике-опеле по издателям и виноторговцам, и еще жив был старый плешивый пудель Феникс, ездивший вместе с ним, но у нас уже было чувство надвигающейся катастрофы.
Дело было в том, что Руди больше не мог есть. Как будто господь бог вдруг решил создать человеческого индивидуума, не нуждающегося в бренной пище человеческой, способного жить вечно, работать и быть неизменно приятным человеком во всех отношениях. Другими словами, то была попытка сотворить ангела во плоти. Надо сказать, что лучшего материала можно было бы и не искать. Руди был великолепный человеческий экземпляр с душой ребенка и телом постаревшего викинга. Однако для воплощения господнего плана у Руди имелся крупный недостаток – он слишком любил жизнь в ее живых проявлениях – Руди великолепно готовил, как никто другой, и как никто другой, умел ценить и пить вино. Если бы господь бог не намеревался послать срочное предупреждение всему нашему испорченному миру, он, возможно, избрал бы иное место, иной способ и иного Иова, но было очевидно, что на этот раз он сильно торопился.
Итак, Руди не мог есть, но по-прежнему мог готовить прекрасную пищу богов, угощать всех друзей вином и радоваться той оставшейся половине жизни, к которой относятся общение с людьми и женщинами. Сначала божий промысел
Это была еще одна удивительная способность Руди – он перестал нуждаться не только в питании, но и в избавлении от лишнего в своем неземном организме. Не знаю, был ли в том промысел божий, но так уж получилось, что при строительстве дома Руди выделил туалетной комнате не самое традиционное место. Посреди огромной гостиной, разделяя пространство кухни и зоны отдыха, была возведена круглая капсула из непрозрачных блоков стекла, с полукруглой дверью-перегородкой. Любой желающий войти в нее, таким образом, оказывался у всех на виду, что, впрочем, избавляло от необходимости в голландской прямолинейности – пойду-ка я облегчу мочевой пузырь или что-то в этом роде, однако и сам процесс никак не располагал к приватности. Прямо над капсулой имелась мощная вытяжка, блоки скрадывали звуки, но поход в туалетную комнату был тем не менее предан публичности. Руди стал единственным человеком, не входящим в капсулу, и те, кто посещал его, не могли не думать об этом, проходя мимо хозяина в кухню, но вдруг совершенно нелогично сворачивая на полном ходу, боком протискиваясь в капсулу, стараясь замаскировать то, что было очевиднее явного. Руди улыбался далекой улыбкой смущенному гостю, остальные делали вид, что им это тоже не нужно. В один из вечеров, когда все были увлечены беседой, мне впервые открылся страшное значение божьего замысла. В тот день мы угощались свежеприготовленными мидиями, запивая их вином и летним солнцем. Через три часа я пожалела о том, что не живу в туалете Центрального вокзала. Это было мучительно вдвойне – прекрасная еда, приготовленная одним из лучших поваров-любителей, великолепные морские продукты из дорого магазина, высоколобые долгоногие гости, и я, вынужденная изрыгать из себя их рафинированное общество. Чем короче становились промежутки между приступами дурноты, тем меньше стыда во мне оставалось. Чем громче кричал мой желудок, тем меньше во мне было наносной цивилизации и тем больше проступала суть существа из плоти и крови, вынужденного есть и изрыгать. В конце концов я уже не могла ходить и пристроилась слушать беседу из туалетной капсулы. Гости старательно делали вид, что ничего не происходит, и ни один из них не спросил, как я себя чувствую. Руди приготовил мне раствор марганцовки только тогда, когда все пошли в сад. Я поняла тогда две очень важные вещи – что Руди больше не дано ощутить, что значит быть человеком плоти и крови, и что эта бестелесность причиняет его гостям мучительную боль зависти к тому, что недоступно. Они стремятся отрицать свою телесность тем, что упорно не замечают рядом корчащееся в муках плоти существо, как будто оно не принадлежит их роду. Они хотели бы быть тем, что есть Руди, а не я, и поэтому они не хотят показывать свою телесность и ее родство с моей грубой формой жизни. Как только я нарушила видимость общей с Руди бестелесности, я просто перестала существовать для гостей. Но тогда же мне открылось то, что станет явным для всех остальных много позднее – это было только самое начало божьего промысла. Став бестелесным, то есть утратив систему пищеварения и выделения, Руди должен был постепенно утратить все, что роднило бы его с людьми – чувство боли, наслаждения и в конце концов страха перед неизбежным. Все это означает только одно – смерть в человеческом понимании этого слова, или полное превращение в ангела небесного.
Надо сказать, что так и произошло – в скором времени Руди перестал испытывать физическую боль, и его лечили в специальной клинике боли, пытаясь зайти так далеко, как только можно, в истязании человека. Потеряв способность к физической чувствительности, Руди освободился духовно, лицо его разгладилось, и морщины стали излучать промытый свет ровного, лишенного пристрастия отношения к миру. Этого нельзя было не видеть, это более невозможно было игнорировать, тем более, что самому Руди эти изменения явно были по душе. Казалось, он был заодно с божьим промыслом, или хотя бы видел, куда его ведут на заклание.
И тут Труди впервые сказала то, что вертелось у всех на языке. Она сказала, что Руди болен, и его нужно лечить, вот что она сказала во всеуслышание. Она сказала, что нельзя сидеть сложа руки, надо что-то делать. Она начала связываться с врачами по всему миру, она вела конференцию в Интернете, она срочно штудировала медицинские книги, она возила к Руди толпы специалистов. Можно сказать, что она делала пиар превращению Руди в ангела, сама того не понимая. Руди был настолько умен и бестелесен, что не мешал ей осуществлять то, что, по-видимому, тоже входило в общий замысел. Мне было искренне жаль Труди – ведь ей пришлось быть женой человека, превращающегося в ангела, или человека, покидающего ее мир, что по сути было одно и то же. Каждодневная необременительная для него самого, постепенно нарастающая бестелесность и ангелоподобность Руди была не только непонятна Труди, она ощущала ее враждебность человеческой сути, она сводила на нет физические усилия Труди по поддержанию тела в форме, по питанию здоровой пищей, по активной работе в кругу голландских левых и зеленых, она, наконец, противоречила самой природе, которую Труди всесторонне изучала всю свою жизнь. Надо сказать, что в прошлом у Труди тоже был некий период бестелесности, когда она была заключенной лагеря Равенсбрюк и потеряла 20 кг живого веса. Но потом жизнь вернула Труди в мир людей из плоти и крови, когда добрые шведы откормили ее, спасая тем самым от смертельного туберкулеза. Поэтому Труди свято верила, что человек должен питаться, чтобы жить, и правильно питаться, чтобы жить правильно. Руди, не употребляющий пищи, Руди, не выделяющий ничего во внешнюю среду, Руди, не испытывающий привычной боли, Руди, не имеющий страха перед физическим концом, был ей чужд уже потому, что не желал лечиться, то есть принимать естественную для всех форму бытия. Труди подняла на ноги весь лечебный мир, чтобы выяснить, что феномену Руди, как его назвали много позже, нет аналогов. Естественно, что ее пытливый ум такое объяснение не могло ни удовлетворить, ни остановить, но это уже не имело значения.