Сон городского воробья
Шрифт:
Тем временем, шестеренки все вертелись и вертелись, а Руди все продолжал и продолжал умирать. Я могла видеть далеко идущую последовательность в том, как он терял все, роднящее его с людьми. Вслед за почками отказала его печень, потом он настолько перестал чувствовать ноги и руки, что уже не мог передвигаться самостоятельно. Он лежал в самом шикарном госпитале послевоенной Европы, в дорогой палате, буквально прошитый насквозь никому не известными приборами и датчиками, напичканный новыми, так и не допущенными к массовому производству препаратами, и умирал. Я держала его костистую, теплую тяжелую руку в ладонях, и не могла не видеть того, что с ним происходит. Он был счастлив собой и миром. Он с улыбкой дарил мне чрезвычайно нужные советы, он диктовал мне правильные с точки зрения политики и грамматики письма в вышестоящие инстанции, он был моим адвокатом в деле с недобросовестными нанимателями, он учил меня, как правильно пресекать попытки сексуальных домогательств, он был мне отцом и дедом, и в то же время его уже не было. Он заботился о здоровье Труди,
Но Труди не хотела этого видеть. Она обвиняла врачей в равнодушии и бессилии, Руди – в пораженчестве и безынициативности, себя – в невнимательности и беспечности, а меня – в наглости и беззастенчивом использовании умирающего разума Руди. Она не могла простить мне того, что я увидела раньше нее, того, что я приняла превращение таким, каким его промыслил господь, и того, что именно меня Руди избрал тем сосудом, который был достоин наполниться его духом. Руди вел со мной долгие беседы ни о чем, с точки зрения Труди, Руди учил меня тому, что по мнению Труди, преступало рамки закона, Руди не скрывал передо мной того, что на взгляд Труди, нельзя было показывать посторонним чужим людям. Труди ненавидела меня за то, что я боготворила в Руди его смерть, в то время как она держалась за его жизнь. В конечном счете Труди досталась именно она, со скрупулезностью прирожденного учителя описанная в ее книге, но только до того момента, когда – по ее словам – его поразила чудовищная и неизвестная науке болезнь.
Мы пьем вино и молча смотрим телевизор. Нам не о чем говорить не потому, что мы любим или ненавидим друг друга или то, общее, что у нас осталось. Просто мы с Труди не существуем в одном пространстве и времени. Труди принадлежит жизнь Руди, его мучительное существование на больничной койке, его кома, его агония, его кремация, главы из книги, посвященные ему и их общему прошлому, его дети и внуки, его дома, винные погреба и могилка пуделя Феникса в саду. Труди принадлежит право сдавать мне в аренду подвальную комнатку, учить меня быть законопослушным гражданином и не болеть СПИДом, но не более того. Мне принадлежит нечто совсем другое, то, что невозможно описать словами. Я не присутствовала на кремации того, что осталось от тела Руди, но мне говорили, что это была нетелесная плоть, и я не сомневаюсь в том, что он стал ангелом по собственному желанию, а я была тем единственным человеком, который постиг промысел божий и Руди. Вполне возможно, что это произошло благодаря моему ужасному на тот момент знанию голландского языка, на котором изъяснялись все окружающие, Руди и сам господь бог.
И все же я не склонна ненавидеть Труди, а она меня. В жизни ангелы и люди должны уживаться, как уживались Руди и Труди, пока не окончилось земное существование одного из них. Ангелы и люди могут не понимать друг друга, я даже допускаю, что сами ангелы временами не понимают сами себя, как не понимают люди, но всем суждено жить в одном и том же мире, писать друг о друге одни и те же книги, чтобы затем читать друг о друге одно и то же, и так без конца, без конца, без конца.
Глава 2. Дневник провинциалки.
Я одинока
Я часто думаю о том, как одиночество роднит совершенно разных людей. Я уверена, что неодиноких людей просто не существует, хотя всякий одинок по-своему. Я родом из маленького уютного городка на севере страны, где всем известно все про всех. На нашей улице соседи часто ходят на чашечку кофе друг к другу, вместе играют во французскую игру с мячом и устраивают праздники по поводу и без. Хуже всего то одиночество, которое испытываешь на таком празднике. Огромный тент накрывает площадь, мясники и пекари торгуют своей стряпней, дети участвуют в конкурсах, взрослые старательно делают вид, что они тоже участвуют в конкурсах и им ужасно интересно, но в их глазах я читаю нечто другое – им хочется того единения, которые испытывают дети, но которое абсолютно недоступно им самим. Дети бывают сами собой всегда, ведь им не нужно быть кем-то. Они носятся до упаду, они меняют друзей, они придумывают сказки, которыми живут. С взрослыми все не так – им приходится и быть, и казаться одновременно. Но ведь нельзя быть и казаться все время, иногда хочется остановиться и сказать: ах, оставьте же меня все в покое.
Когда я уезжала из нашего городка, я с радость думала о том, как хорошо и одиноко мне будет в Амстердаме. И я не ошиблась. Этот город – самое замечательное одинокое место в мире. Это парадиз одиночества. Никому нет дела ни до чего. Ты можешь выглядеть так, как выглядишь, и жить так, как живешь, и говорить то, что говоришь, и никто не обернется. И в то же самое время, если ты хочешь, чтобы тебя услышали, просто сделай так, чтобы это произошло. Просто будь тем, что ты хочешь сказать.
Никогда не думала, что это на самом деле так трудно. Я живу в этом городе уже давно, но до сих пор мне не удается крикнуть то и так громко, чтобы меня услышали. Я каждый день хожу в кафе, где до ночи спорят интеллектуалы, я выступаю на семинарах в университете, я пишу заметки в женские журналы, я знакомлюсь с хорошими и известными людьми, которые в свою очередь знакомят меня с новыми людьми, кафе и журналами, но все это тонет в громаде города. Мой голосок еще слишком тонок, чтобы быть услышанным.
А ведь я могла бы быть счастлива этим хотя бы потому, что мне дозволено делать и говорить все, что я только захочу. Городу все равно, что я пишу о нем и его обитателях в этом дневнике провинциалки. Город плевать хотел на то, что я думаю о его замусоленной архитектуре, о его зашоренных обитателях, о его вонючих каналах, о его дешевых женщинах, о его неблагоустроенных углах. Город счастлив сам собой, а я счастлива тем, что могу ляпнуть какой угодно краской на стену, и никто не схватит меня за плечо и не остановит занесенную для удара руку.
Я думала, что все будет иначе, но и дома никому не интересно, что я думаю. Когда я приезжаю в родной город, все ждут от меня, что я стала настоящей наглой городской воробьихой, хотя на самом деле ничего не изменилось, и я по-прежнему сельская птичка из провинциальной клеточки. Мне не все равно, что думают про меня на трех с половиной улицах родного городка, но совершенно наплевать, что обо мне скажу в центральной газете «Пароль». Разве я могу рассказать нашим горожанам, что это именно я участвовала в знаменитой акции осквернения одного всем им известного мирового шедевра, что это именно я голой плавала в городском канале, пока меня силком не вытащили оттуда полицейские, что это именно я объявила по радио, что не хочу работать и платить налоги этому государству в знак протеста против уже не помню чего. Они не поймут меня, и моя семья с жалостью будет думать, что я сумасшедшая, и говорить об этом на каждом углу, и в конце концов обо всем напишут в городской газете, и я стану местной знаменитостью, а мне этого совсем не нужно. Я не хочу лишаться права быть одинокой нигде – ни в своем родном городке, ни в том большом городе, где живу я и где жила она. У нее тоже было одиночество – одиночество иностранки чужой нации и расы, чужестранки со слишком литературным языком и неудобоваримой фамилией. Сделала ли она то, что сделала, ради преодоления одиночества и чужестранства, или все было наоборот, именно они помогли ей совершить задуманное?
Глава 2. Дневник автора.
Шестерни и молот.
Когда я немного освоилась в пространстве города, в котором жила, Руди решил, что мне пора в самостоятельное плавание. Мы сидели с ним в его любимом кафе на канале, он пил пиво по причине раннего утра, я кока-колу за неимением денег на лучшее, мы смотрели на бурую грязную воду, и тут Руди сказал, что теперь я должна сама найти то, на чем стоит жизнь этого города, потому что без этого я не смогу существовать в нем ни минуты без посторонней помощи. Руди сказал, что для этого мне нужно выучить город наизусть, прочитать все его неприличные надписи, раскопать все блошиные рынки, обнюхать все коричневые бары, просидеть штаны на всех площадях, проштудировать все древние книги, познакомиться со всеми стоящими людьми и выпить все пиво местного разлива. Я ужаснулась, но, по словам Руди, у меня просто не было иного выхода. Представь себе, говорил он, мне этот город тоже сидит где-то на уровне горла, но ведь и я тоже приехал сюда тем, кем уже не буду никогда, и Труди, нам всем пришлось пройти через это, потому что мы хотели, мы очень хотели остаться здесь, мы хотели войти в него, и у нас тоже были свои учителя, как мы есть у тебя. Вот, например, тетушка Труди, которая весит, словно хорошая голландская корова, и живет в самом центре квартала Иордан, не путай его только с рекой Иордан на твоей исторической родине, и давно уже не выходит на улицу, а все сидит и вяжет, весь дом завален вязанием, и я думаю, что дай ей волю, она бы обвязала весь город, но опять же слава богу, она давно не выходит на улицу. Тетушка Труди знает все, что ей нужно знать, и говорит так, что ее поймут только те, кто живут здесь всей плотью. Первый раз я не понял ни слова из того, что она выплюнула изо рта, через год я смог расслышать уже половину, а через десять мы болтали как родные – она на своем, а я – на своем языке. Старушка жива только тем, что много лет дышит этим воздухом, умывается этой водой, и вывези ее из города, она тут же умрет, задохнувшись от кислорода и незамутненного провинциального духа. Мне было достаточно посмотреть на нее, чтобы понять, что я должен делать, если хочу стать частью города, оставаясь при этом самим собой.
Руди был абсолютно прав – мне очень хотелось стать своей, не меняясь и не предавая все то, что было мне так дорого с детства в другой стране, начиная от колыбельных песен и заканчивая «не верь, не бойся, не проси». Но это было невозможно, чужой дух мешал городу войти в меня. Мне надо было выйти навстречу городу без палки и собаки-поводыря, встретиться лицом к лицу и увидеть то, на чем держится эта непонятная мне жизнь.
Конец ознакомительного фрагмента.