Сон Сципиона
Шрифт:
Жюльен мотнул головой, отмахиваясь от вопроса.
— Что с ней теперь будет?
Марсель помолчал.
— Тебе нужен официальный, обнадеживающий ответ? Или тот, который известен нам обоим?
Он не ответил, поэтому Марсель продолжал:
— Официально ее отправят в трудовой лагерь. Условия там суровые, но в рамках законности. Там она останется до конца войны, а затем ее, без сомнения, отпустят. — Он умолк и, поднявшись, встал лицом к Жюльену, постоял, заложив руки в карманы и глядя в пол. — Но тебе так же, как и мне, известно, что это ложь и она там умрет, — сказал он. — Их там убивают, Жюльен. Они обещали, что они сделают это, и делают. Мне очень жаль. Искренне жаль. У меня не было такого
Жюльен стоял как каменный. Марсель подошел к нему и потрогал его за плечо.
— Пойдем, — сказал он. — Пойдем отсюда.
Он позволил увести себя по истертому линолеуму коридора, вниз по каменной лестнице в удушливый дневной зной улиц. Они шли неторопливо и долгое время молчали. Добрые друзья. Почти. Такие прогулки Марсель всегда ценил, а Бернар презирал. Так они бродили по городу, выбирая сумрачные тенистые улицы, куда не проникало солнце. Мимо ступеней, с которых Оливье впервые увидел Ребекку, мимо того дома, где на него напали, мимо места, где была убита Изабелла.
И Марсель оставался с ним, ничего не говорил, стараясь сколько-нибудь утешить своим присутствием, заверяя в своей дружбе. Наконец Жюльен заговорил.
— Когда я был под Верденом, — вполголоса сказал он, — я видел такие страшные вещи, каких ты не можешь даже вообразить. Я видел, как цивилизация расползается по швам. И по мере того как она слабела, люди решали, будто вольны поступать, как им вздумается, и так и поступали. А это подтачивало ее еще больше. Тогда я решил, что самое главное на свете — сохранить и защитить ее. Без этой ткани убеждений и привычек мы — хуже зверей. Животных сдерживает недостаток способностей и отсутствие воображения. Нас нет. И всю мою жизнь я стремился к этому, пусть незначительно и по мелочам. Что угодно, лишь бы не еще один такой крах, ведь я был уверен, что следующий будет последним. А дороги назад нет. И я говорил себе: что бы ни чинили политики и генералы, они просто варвары, от которых нам всем следует защищать наши общие ценности, поддерживать угасающее пламя. Таких, как ты и Бернар, я не терпел больше других. Ни ему, ни тебе не хватало честности признать, что вы жаждали власти.
Я ошибался и понял это, только узнав, что Юлию выдала жена нашего деревенского кузнеца. Страшно, правда? Я видел войну, вторжение и уличные беспорядки. Я слышал о невообразимо жестоких преступлениях и бойнях и все-таки верил, будто цивилизация способна отвести людей от пропасти. И вот одна женщина пишет письмо, и весь мой мир разваливается.
Видишь ли, она обычная женщина. Даже неплохая. В том-то и дело. А ты — плохой человек. И Бернар — плохой человек. Что бы вы ни сделали, вы не можете меня удивить, потрясти или испугать. Но она выдала Юлию и обрекла ее на смерть, потому что не терпела ее и потому что Юлия еврейка.
Я прятался за этим простым противопоставлением — цивилизация и варварство. Но я ошибся: именно цивилизованные люди — варвары, а немцы просто высшее проявление этого. Они — наше величайшее достижение. Они возводят монумент, который никому и никогда не разрушить, даже если их сметут. Они преподают нам урок, который будет отзываться еще века и века. Манлий Гиппоман похоронил свои идеи в учении Церкви, и эти идеи пережили конец его цивилизации. Нацисты делают то же самое. Они держат перед нами зеркало и говорят: «Поглядите, что мы все сотворили». И это те же самые идеи, Марсель. Вот в чем была моя ошибка.
— Немцы пытаются выиграть войну, Жюльен, — возразил Марсель. — И терпят поражение. Они прижаты к стене и от того стали еще более жестокими, чем обычно.
— Ты сам знаешь, что это неправда. Они поняли, что проиграли, едва в войну вступили американцы. И даже раньше. Возможно, они безумны, но они не глупы. То, что они делают, выходит далеко за пределы войны. Нечто не имеющее параллелей в истории человечества. Высшее достижение цивилизации. Только подумай. Как уничтожить столько людей? Тут потребовался вклад многих. Ученых, чтобы доказать, что евреи неполноценны. Теологов, чтобы задать верный моральный тон. Промышленников, чтобы строить вагоны и лагеря. Инженеров, чтобы конструировать пушки. Администраторов, чтобы утрясать многочисленные проблемы опознания и перевозок стольких людей. Писателей и художников, чтобы обеспечить полную неосведомленность и равнодушие. Потребовались сотни лет оттачивания мастерства и развития техники для того, чтобы о подобном можно было хотя бы помыслить, не говоря уже воплотить. И вот теперь момент настал. Теперь пришло время применить все достижения цивилизации.
Можешь вообразить более великое, более долговечное? Оно останется навсегда, и ничего нельзя будет исправить. Какие бы блага мы ни создали для человечества в будущем, евреев мы убили. Как бы ни был велик прогресс медицины, мы их убили. Какого бы совершенства мы ни достигли, вот что будет у нас в сердце. Мы убили их всех. И не случайно, не в припадке ярости. Мы сделали это намеренно и после многовековой подготовки.
Когда все закончится, люди попытаются обвинить одних немцев, а немцы — одних нацистов, а нацисты — одного Гитлера. Они возложат на него все грехи мира. Но это будет не так. Ты подозревал, что происходит, и я тоже. Уже год назад было слишком поздно. Я лишил репортера работы, потому что ты попросил об этом. Его депортировали. В тот день я внес свой посильный вклад в цивилизацию, единственный, какой имеет значение.
— Если ты так считаешь, почему не примкнул к Бернару?
— Потому что он не лучше. Он обещал вывезти Юлию из Франции, но ничего не предпринял, так как ему она нужна была здесь, чтобы подделывать документы. Ну и что, если она рискует? Он мыслит категориями будущего, а в настоящем его люди убивают солдат и бросают бомбы в казармы. Они не спешат останавливать эшелоны, увозящие евреев. Это ведь не главное. Есть вещи поважнее.
Зло, творимое людьми доброй воли, худшее из зол. Вот что говорил мой епископ-неоплатоник, и был прав. Он-то знал. Знал по собственному опыту. Мы совершили страшные вещи из лучших побуждений и оттого еще более виновны.
Марсель пытался свернуть к его дому. Они прошли мимо входа в музей, теперь закрытый.
— Думаю, тебе надо лечь спать. Ты совсем измучен.
Жюльен покачал головой.
— А как с Бернаром, Марсель?
— От меня тут больше ничего не зависит. Вся информация была передана немцам.
— Передана? Ты хочешь сказать, что передал ее?
— Да. Иного выхода не было, иначе этих людей расстреляли бы уже сегодня вечером. Если они сумеют арестовать Бернара, то отпустят заложников.
— И что тогда? Его запытают до смерти?
Марсель вздохнул.
— Что я могу сделать, Жюльен? Что бы сделал ты?
Он покачал головой.
— Не знаю.
— Иди домой. Поспи. Это уже не в твоей власти. И не в моей. Мы бессильны. И всегда были.
И Жюльен пошел. Но не прежде, чем проследил взглядом, как Марсель тяжелой походкой направляется к церкви по ту сторону улицы. Чтобы помолиться: в молитве он находил успокоение. Уже не в первый раз Жюльен позавидовал, что у него есть такое утешение.
То, что по возвращении Феликса Манлий его простил, не стал мстить его семье за попытку взбунтовать Везон, то, что их последняя встреча завершилась поцелуем мира и старая дружба возобладала над сиюминутными разногласиями, на деле малыми, так как оба желали одного и того же и рознились лишь в средствах достижения цели, было поставлено ему в заслугу, ибо произошло у всех на глазах.